Я вспоминаю о бесчисленных дружеских посиделках. Иногда он приходил поздно ночью. Высокие проблемы и карточные фокусы. И ресторанчик Флёрвиля, часы, проведенные в ресторанчике Флёрвиля, где жизнь казалась нам совершенной.
Я взвешиваю слова: «Не вернулся на свою базу». Я все еще надеюсь. Сюзанна тоже. Но для того лишь, чтобы умерить мою боль.
Глупые мысли: верить в его смерть – значит сомневаться в нем, предавать его. Я надеюсь. Он упал, ранен. Его выхаживают крестьяне.
Я по инерции продолжаю вести этот дневник. Я не чувствую ничего, кроме боли. Неизбывная полнота моей боли, обрадовала бы она его? Стал бы он призывать меня к благоразумию, непонятному ребенку, заливающемуся слезами? Как говорил он о Мермозе:[10]
я не могу представить его себе в совершенстве смерти.Говорят, что обострилась борьба между Лавалем[11]
и Деа[12] – Дорио.[13] Однако Париж уже не смущают такие тонкости.Г…, буржуа, который сочувствовал социалистам, теперь защищает Лаваля: «Он спас что мог… Без него было бы еще хуже». Лаваль стал Петеном[14]
ленивых буржуа.Ходят слухи, что полицейские бастуют. Никаких подробностей.
Кое-что о жизни некоторых двадцатилетних. В одном кафе близ Дворца правосудия от неизвестного, посланного Шербонье, Клод[15]
получил предписание, которое он должен передать аббату Ф…: «Если возможно, сбросьте парашютом в районе Ле-Бур-д’Уазан приемо-передающую радиостанцию для сектора Кап и прилегающих участков, а также для внешней организации».Сообщение генерала фон Шольтица, военного коменданта Парижа, относительно порядка, снабжения и безопасности в столице. Текст странный, написанный на сомнительном французском, изобилующий невольными откровениями…
Генерал фон Шольтиц признается, что у него вызывает опасения террористическая деятельность, то есть Сопротивление. Признает, что близость фронта, наступление англо-американцев пробуждает надежду, которая, однако, может привести к мятежу. После прочтения этого сообщения в воображении возникают несколько недвусмысленных образов: некой непобедимой Германии – саботаж не наносит существенного вреда ее транспортным средствам; некой доброжелательной Германии, снабжающей Париж электричеством… Германии беспощадной, готовой «к самым суровым и даже жестоким репрессиям».
Но и несколько неуверенной Германии, которая что-то «доказывает».
К тому же мотив, объясняющий введение комендантского часа, совсем не тот, что приводился «Вермахтбефельшабер»[16]
три дня назад. Очевидно, что текст составлялся столь поспешно, что не хватило времени завуалировать или устранить это противоречие.Время идет, слышится поступь истории.
Ни одного полицейского у комиссариата на площади Сен-Сюльпис. Комиссариат закрыт.
Говоря словами П…, я рассуждаю как плотник, хотя раньше мне это было несвойственно. Теперь я ненавижу тех, кто не рассуждает как плотник. И я вижу на Елисейских Полях группы коммунистов, христиан и колонну парижских полицейских.
Где Тонио? Теперь я верю, что он жив. Уверенность в том, что он жив, утвердилась во мне. Но до чего тревожна эта уверенность!
Несколько писем…
1939–1940
Дорогой Леон Верт, Ваше письмо первое, которое я получил, – хотя я пока и не ждал писем, – и это так меня обрадовало, так обрадовало. – Я написал Вам большое письмо, а потом потерял его! Но я не хочу оставлять Вас без весточки и царапаю эти несколько строчек – пишу Вам снова.
Я люблю Вас все больше.
Дорогой Леон Верт,
Я только этим вечером узнал от Консуэло, что Вы были больны и, несмотря на неподходящий час, пришел справиться о Вас. Извинитесь за меня перед Нана, я ее разбудил!
Я очень обрадовался, узнав, что Вам лучше.
Дорогой Верт,
Я заходила проверить,
как ведет себя сердце
моего друга Леона Верта?
Оно спешит – в редакцию газеты…