Люди начали собираться задолго до начала службы. Поэтому, когда мальчики вошли в церковь, свободных мест уже не было, и им пришлось примоститься неподалёку от входа и слушать стоя. Вечер был холодный и каждый раз, когда в церковь заходил новый человек, внутрь залетал пронизывающий ветер. Но стоило снова закрыть дверь, как вокруг вновь воцарялось блаженное тепло, потому что церковь была заполнена битком: от самой верхушки крутой верхней галереи, где людям, сидящим сзади, пришлось усесться на подоконники, до внушительной двойной двери, которая постоянно хлопала и открывалась, как будто церковь была и впрямь переполнена настолько, что уже не могла вместить в себя ни одного нового прихожанина. Проходы тоже были заполнены, и в них стояли люди, нетерпеливые, но серьёзные, с каменными лицами и живыми глазами. Человек несведущий мог бы, пожалуй, вообразить, что они собрались из–за страстного желания услышать благие вести о Царстве истины и надежды, дабы приблизить пришествие этого Царства в их собственные души и души тех, кого они любят. Но всё было не так, совсем не так. По большей части (хотя исключения, несомненно, были), нетерпение объяснялось желанием услышать нового проповедника, блестяще жонглирующего человеческой логикой и красноречием, который должен был вот–вот зажечь свои голубые фонари (по полпенни за штуку) над бездонной пропастью истины и вдобавок швырнуть туда дюжину–другую оглушительных ярмарочных хлопушек.
Гибби и Донал оглядели толпу, высматривая знакомые лица, но, конечно же, стоя внизу и сзади, видели, в основном, только затылки. Правда, им не составило труда узнать шляпку Джиневры и голову её отца, горделиво возвышающуюся на тонкой, дряблой шее, как капитель над колонной. Они сидели далеко впереди, приблизительно в середине этой огромной церкви. При виде их Гибби оживился, а Донал страшно побледнел. Только пару недель назад он узнал об участившихся визитах молодого священника в маленький домик на окраине города и о той благосклонности, с которой его принимают и отец, и дочь. С тех пор, несмотря на все успокоительные философские рассуждения и доводы, его душевное состояние было, мягко говоря, незавидным. Он ни на секунду не мог помыслить себя подходящим супругом для дорогой его сердцу барышни и даже не думал о том, чтобы подвергнуть себя и её тем оскорблениям, которые обрушит на них её отец, узнав о возможности заполучить такого зятя. Но от этого мысль о том, что её мужем может стать такой пустозвон, как Фергюс Дафф, была для него ничуть не менее противной и невыносимой. Будь лэрд, как прежде, богатым и знатным землевладельцем, Доналу нечего было бы бояться, что тот примет Фергюса в свой дом. Но несчастье многое меняет. Отец Фергюса был человеком вполне зажиточным, да и сам Фергюс становился уже довольно влиятельной фигурой с кругленьким доходом. Так что вполне можно было себе представить, что обедневший Томас Гэлбрайт, эсквайр, бывший владелец глашруахского поместья, сможет–таки подавить то неудовольствие, которое он испытывал бы в любом ином случае, выдавая дочь замуж за сына Джона Даффа, своего бывшего арендатора.
Итак, Донал был совсем не в подходящем настроении для того, чтобы по справедливости оценить усилия того, кто, подобно сельскому коробейнику, поднялся сейчас на кафедру и разложил свои дешёвенькие ситцы и крикливый коленкор для всеобщего обозрения. Но собрание слушало его, затаив дыхание.
Я не осмелюсь сказать, что в проповеди не было ни одной искры небесной реальности. Сквозь прорехи в логике Фергюса и все его ветхие философские заплатки Гибби не раз и не два уловил проблески истины. Но собрание, затаив дыхание, внимало не этим крупинкам правды, а шумному потоку лживого красноречия проповедника.
Мы откликаемся на лживость другого человека в той мере, в которой лживы сами. Ложь играет на лживой арфе, не чувствуя разлада; неправда принимает неправду и видит в ней истину. Они не раздражают друг друга, потому что для лжи ложь выглядит правдиво и тьма принимает тьму за свет; и велика та тьма. Я не стану повторять проповедь Фергюса. Даже если пересказать её точь–в–точь, она останется никчёмной, как самая лучшая копия плохого узора на дешёвых обоях. В ней содержалось такое помпезное описание Града Божьего, которое немедленно привлекло бы туда всех амстердамских купцов и ювелиров (только что там делать христианину, я не знаю; пусть это вам объяснит кто–нибудь поумнее). Слушатели проявили не менее жгучий интерес и к зловещему описанию страшного места отчаяния и скорби. Правда, священник даже не попытался рассказать своей пастве о главном ужасе вселенной: о страшной гибели того, кто из объятий самой Любви и Жизни попадает в лоно живой Смерти. Да он и не мог рассказать им ничего подобного. Этот учитель человеков знал о таких вещах лишь понаслышке и ни разу не испытывал ни тех радостей, ни тех скорбей, о которых пытался сейчас поведать миру.