«Но иногда, — продолжала она, — в некоторых наших коллективах происходят странные вещи. Одни личности встают над коллективом, другие — отрываются от него. У первых, наверное, считающих себя лучшими, живой интерес к жизни коллектива сменяется «холодным вниманием», а оторвавшиеся начинают жить своими интересами. Коллектив распадается, словно какая-то ржавчина разъедает его. Советские люди, мы не можем жить поодиночке; внимание коллектива, его справедливая требовательность, а порой — искреннее слово участия нам нужны, как воздух. Но как раз этого-то порой и не хватает. Человек замыкается в себе, и никому нет дела до его радостей и печалей».
Дальше Галя писала о коллективе 9-го класса, о себе, называла свои недостатки — робость, нерешительность; из отдельных выражений, глухих намеков Эльвира понимала, что Гале живется нерадостно, что именно она нуждается в слове участия. Но Галя не жаловалась на свою долю и никого не обвиняла. Местами в сочинении были короткие, но меткие характеристики, — без имени характеризуемых; Эльвира узнавала в них то одного, то другого из своих друзей, а когда речь шла о «поднявшихся» над коллективом, она сразу поняла, в чей огород брошен этот камешек, и возмутилась.
Она читала — и перед ней раскрывались горькие переживания простого, хорошего и, в сущности, одинокого человека. Порой казалось, что это — дневниковые записи. Но это было и сочинение, — сочинение богатое, глубокое, написанное ясным и образным языком. Ей, Эльвире Машковской, такого не написать! Она читала, и ее колола и страшила нехорошая мысль: «Алексей Кириллыч любит чистые работы… чистые-чистые… За каждую помарку он снижает…» Рука ее тянулась к чернильнице, но она отдергивала ее тут же обратно, словно чернильница была огненная. «Не надо, не надо, что это я… Это гадость!».
«А что такого? Димка Боровой играл с чернилками… В случае чего — подозрения на него, на мальчишек. Ну да!»
Она постучала непроливайкой по тетради; густо-фиолетовые кляксы расползлись по странице. Она закрыла тетрадь и положила на место.
— Боже мой! Зачем я… зачем!..
Махнула рукой и пошла из класса. И в дверях столкнулась с Верой Сосенковой. В голове мелькнуло: «Видела? Нет?.. Молчит. Слава тебе… — кажется, нет!».
Звонок. С шумом, с разговорами ребята входят в класс, рассаживаются. Но что такое? Один посмотрел на классную доску — расхохотался, другой — расхохотался… И вот уж хохочет весь класс. Даже Галя Литинская (всю перемену она провела в библиотеке, читала газеты), даже тихая Галя и та смеется. Не смеется только Эльвира.
На доске изображена она, Машковская. Она одета в шикарное платье, какое носили дамы в глубине XIX века; у ног ее — любимые романы и из них выглядывают рожицы героев, — все чем-то смахивающие на Андрюшку Рубцова из 10 «б»; сам он изображен улепетывающим от Эльвиры. Со страдальческим выражением на лице она простирает к нему руки: «О, вернись, мое сердце! Вернись, ясный сокол!».
Входит Алексей Кириллович. Все хохочут. Он смотрит на доску и — тоже смеется, прикрывая рот рукой.
— Это безобразие! — кричит Эльвира. — Это оскорбление личности!
— Алексей Кириллыч, здорово нарисовано, а? — спрашивает кто-то.
— Ох, не знаю… Уж очень правдоподобно… — Новый взрыв хохота. — Но я не вижу на рисунке подписи автора.
— Я буду жаловаться! Я это так не оставлю! — гневалась Эльвира.
Дуся Голоручкина вторила ей:
— Не оставим! Не оставим! Мы имям за ихние рисуночки пропишем! Мы узнаем, кто это!
— Я, — поднялся со своего места Димка Боровой. — Это я. Алексей Кириллыч прав: подписи нет. Я же — не художник… Скромность и прочее.
Он обернулся к Машковской:
— Ты мне подсунула анонимную карикатуру, а я — не прячусь в кусты, миледи.
Он вышел к доске и подписался под рисунком.
Прошла неделя. Алексей Кириллович принес в класс проверенные сочинения. Все глаза были устремлены на него. Они, ребячьи глаза, вглядывались в его лицо, словно на нем можно было прочесть, какую отметку поставил он за работу. Но прочесть на лице нельзя было ничего. Тонкие, сжатые губы, прямой нос, острые, беспощадные глаза, лоб, как бы наступающий на собеседника — все было, как всегда.
«Ах, скорей! Не томите!» — прошептала Дуся Голоручкина.
— Вот ваше сочинение, — именно с нее начал разбор учитель. — До каких пор вы будете ломать наш язык? «Обломов не хотит выстать с дивана… Штольц сял»… Пишете и не замечаете, значит это крепко засело в голову.
— Я же шутя, Алексей Кириллыч! — вставая и оправляя платье, игриво сказала Дуся. — Ведь многие так говорят, как послушаешь.
— Многие, но не все, не народ! — вскипел учитель. — Вы не умеете отбирать яркое, образное, что характерно для действительно народной речи, а схватываете только искажения и диалектизмы. Два; садитесь.
Дуся опустилась на свое место.
— Голоручкина сяла, — сокрушенно покачал головой Димка, за что Дуся показала ему язык.
— А вы, Боровой, написали хорошее сочинение. Свое. Оригинальное. Крепкое. Если бы не пунктуационные ошибки, я поставил бы пять… Вот сочинение Эльвиры Машковской, — прекрасное! Пять.
Лицо Эльвиры расцвело, озарилось гордой улыбкой.