— Хотите повторить? — Я потянулся к ее пустому бокалу.
— Почему бы и нет?
На этот раз я сделал коктейли более крепкими. Подавая бокал Эпифани, я заметил, что две верхние пуговицы на ее блузке расстегнуты. Я повесил свой пиджак на спинку стула и ослабил узел галстука. Топазовые глаза Эпифани следили за каждым моим движением. Молчание обволакивало нас, будто накрывая огромным колоколом.
Одним коленом я опустился на кушетку и кровь молотом застучала в висках. Взяв ее стакан, я поставил его рядом со своим на кофейный столик. Губы Эпифани слегка разжались. Я притянул ее к себе ладонями за затылок и почувствовал, как она резко вдохнула и замерла.
Глава тридцать третья
Три недели воздержания не пошли на пользу моим любовным стараниям. Я обещал выступить лучше, если представится еще один случай.
— Случай здесь ни при чем. — Эпифани стряхнула расстегнутую блузку с плеч. — Секс — наше общение с богами.
— Может, — продолжим его в спальне? — Я пинком освободился от спутанных брюк вместе с трусами.
— Я серьезно, — шепотом говорила она, снимая с меня галстук и медленно расстегивая рубашку. — Есть легенда, которая старше Адама и Евы. О том, что мир начался с совокупления богов. Мы вместе — все равно что зеркало Мироздания.
— Не будь слишком серьезной.
— Все серьезно, что приносит радость. — Она сбросила на пол лифчик и расстегнула «молнию» на помятой юбке. — Женщина — это радуга, мужчина — молния и гром. Смотри. Вот так.
Оставшись в одних нейлоновых чулках и поясе с подвязками, Эпифани выгнулась на «мостик» с легкостью мастера йоги. Ее медленное, легкое движение являло собой натуральное чудо, краткий миг совершенства. Она опускалась до тех пор, пока не легла на пол, касаясь его лишь плечами, локтями и подошвами ног. Это была самая плотоядная позиция из всех, в которых я видел когда-либо женщину.
— Я радуга, — прошептала она.
— Молния бьет дважды. — Я опустился возле нее на колени и схватил алтарь ее раскрытых бедер. Тогда она сократила дистанцию и поглотила меня. Радуга превратилась в тигрицу. Ее напряженный живот, дрожа, прижался к моему.
— Не шевелись, — вновь прошептала она, ритмично сокращая скрытые в глубине мускулы. Я едва удержался от вопля, когда кончил.
Эпифани оседлала мою грудь. Я коснулся губами ее влажного лба.
— С барабанами лучше, — сказала она.
— Ты делаешь это на публике?
— Бывают мгновенья, когда в тебя вселяются духи. «Банда» или на «бамбуше», — минуты, когда ты можешь танцевать и пить всю ночь, — да, и трахаться до рассвета.
— Что такое «банда» и «бамбуше»?
Эпифани, улыбаясь, поиграла моими сосками.
— «Банда» — танец в честь Гуэде. Он очень свирепый и священный, и всегда исполняется в «хунфорте» общины. В том, что ты называешь храмом ву-ду.
— Туте говорил «хумфо».
— Другой диалект, но то же слово.
— А «бамбуше»?
— Это просто вечеринка. Члены общины выпускают излишки пара.
— Наподобие церковных посиделок?
— Ага, но тут гораздо веселее…
Мы провели день как дети, играя, принимая душ и совершая набеги на холодильник в перерывах общений с богами. Эпифани поймала по приемнику какую-то пуэрториканскую станцию, и мы танцевали, пока не изошли потом. Я вновь предложил выйти пообедать, но моя смешливая «мамбо» вывела меня на кухоньку и покрыла наши интимные части тела пенящимися сливками. Пир был послаще, чем тот, что когда-либо задавал в ресторане «Кавэно» Алмазный Билл своей грудастой Лил.
Когда за окном стемнело, мы, подобрали с пола одежду и уединились в спальне, отыскав несколько свечей в хозяйственном шкафчике. В их бледном свете ее тело напоминало созревший на дереве плод. Хотелось попробовать его со всех сторон.
В промежутках между «дегустациями» я спросил Эпифани, где она родилась.
— В Женской больнице на 110-й улице. До шести лет меня воспитывала бабушка в Бриджтауне, на Барбадосе. А как ты?
— В маленьком поселке в Висконсине, о котором ты никогда не слышала. Совсем рядом с Мэдисоном. Наверно, сейчас он уже слился с городом.
— Не похоже, чтобы ты часто его навещал.
— Я не возвращался туда с тех пор, как ушел в армию. Это было через неделю после Пирл-Харбор.
— А почему ты не возвращался? Ведь там, должно быть не так уж плохо.
— У меня там уже ничего не осталось. Мои родители погибли, пока я лежал в армейском госпитале. Я даже не смог поехать, на их похороны.
— Ты был единственным ребенком?
— Вдобавок приемным, — кивнул я. — Но они любили меня как родного. Моя же любовь к ним заменяла мне чувство патриотизма. Она была жива все эти годы, хотя в моей памяти уже стерлись их черты.
— Висконсин — повторила Эпифани. — Не удивительно, что ты разбираешься в «церковных посиделках».
— И еще в танцах на площади, самодельных машинах, велосипедных распродажах и кеггерах.
— Кеггерах?
— Это наподобие «бамбуше» в средней школе…