Нина писала о том, что в отряде ей очень нравится. «Люди тут интересные. Живем в тайге. Готовим пищу на кострах. Я часто бываю в селе. Подружилась с девчатами. Раньше мне с деревенскими девушками не приходилось сталкиваться, а теперь я вижу, как много потеряла. Особенно нравится мне Настенька Наседкина. Такая хорошая! За мной ухаживают ребята. Смешно! Я ни к кому никакой симпатии не чувствую! А Панцырня, мой главный ухажер, прямо глаз с меня не сводит».
«Вот тебе и раз! — мысленно произнес Виталий. — Ой, Нина, Нина!» Он читал дальше. Где же строки, обращенные к нему, строки, на которые, как думалось ему, он имел право? Лишь в конце письма Нина сожалела, что нет в отряде Виталия.
Виталий озабоченно глядел на письмо. Он опечалился. Конечно, не любовных излияний он ждал от Нины Он и сам не смог за все это время ни разу написать ей. Но ему хотелось почувствовать в письме что-то, что напомнило бы прогулку по Светланской, когда шли они с Ниной рука об руку, точно маленькие, позабыв обо всем на свете, говоря и не говоря о том, что заставляло биться их сердца. «Мне много надо сказать тебе, Витенька!» произнесла тогда Нина на вокзале. Слова эти заставили сжаться сердце Виталия каким-то сладким предчувствием. А теперь сжалось оно от того, что, видно, Нине уже не хотелось сказать Виталию «много». Он опустил голову, задумавшись.
Таня искоса наблюдала за ним. Алеша, который невольно оказался свидетелем этой сцены, глазел на них обоих и, начиная что-то понимать, увидел, как улыбка пробежала по лицу Тани.
— Что, плохие новости, Виталя? — спросила Таня, и нежное сочувствие послышалось в ее голосе.
Не глядя на нее, Виталий ответил:
— Нет, Танюша, так просто.
— Она красивая, эта девушка? — спросила Таня.
— Кто? Ах, Нина-то?.. Красивая, кажется.
Ему захотелось побыть одному. Он встал и вышел из вагона. Долго стоял неподвижно, глядя на темные вагоны, на звезды, перемигивавшиеся в вышине… Расстегнул воротник, но ни малейшее дуновение ветра не тревожило душного ночного воздуха, и ему не стало прохладнее.
Таня не ложилась спать. Она сидела за столом перед раскрытой книгой, не пытаясь читать. Глаза ее были прикованы к двери. Шаги Виталия по гравию ясно слышались в вагоне. Вот он прошелся, остановился, опять шагает… Вперед, назад… опять остановился.
— Таньча! — позвал Алеша.
— Чего тебе?
Алеша сел.
— Ты что, сеструха, всерьез о Витале думаешь? — спросил он неожиданно.
Таня вздрогнула.
— Ну вот еще! — сказала она. — Приснилось тебе.
— Да мне-то не приснилось… Брось ты это дело, Таньча… Витале не до тебя. Ему, знаешь, какая цена?
— А мне какая, по-твоему? — выпрямилась девушка.
— Я не об этом! С вами свяжись — голову забудешь… По-товарищески тебя прошу: оставь о нем заботу, слышь!
— Да что ты ко мне пристал, дурак?!
— А то и пристал, что Антонову не до любви… Вишь, получил письмо и зашелся… Ох, девки, девки!
Таня закусила губу.
— Да отстань от меня, Алешка! Пошел бы лучше проведал, что там с ним делается-то… Поговорил бы!
Алеша принялся одеваться.
Таня ушла в свою комнату.
2
Казаки сотни особого назначения, несшие караулы в бронецехе, оказались еще хуже японцев. Они совались не в свое дело, покрикивали на рабочих, торопили их, задирались, явно вызывая на скандалы.
Рябой, привыкший к своему посту, непременно оказывался возле того места, где работал Квашнин. Он до омерзения надоел бетонщику. Иногда он часами молчал, сосредоточенно глазея на Квашнина. С каким-то злым любопытством следил он за ним. Иногда подходил почти вплотную. Тогда Квашнин слышал острый запах чеснока. Рябой любил чеснок до того, что, даже стоя на часах, вынимал дольку, глотая слюну, очищал от сухой белой кожицы, потом разворачивал посыпанную солью корку хлеба, прищурясь, натирал ее чесноком и ел. Иногда он ни с того ни с сего говорил несуразные глупости, вроде:
— Эй, ты! Двинуть бы тебя ломом по черепу-то!
Квашнин озадаченно смотрел на Иванцова.
— Да ты что это?
— Ага. А то гирькой… — мечтательно продолжал рябой и прикрывал глаза.
— Да чего ради-то, голова — шишка еловая? — спрашивал Квашнин.
— А так. Чтобы в глазах не торчал!
— Да я-то у тебя на глазах своей охотой торчу, что ли? — говорил Квашнин. — Не я у тебя, а ты на моих глазах, как бельмо, торчишь… Неохота, так уйди.
Иванцов глотал слюну.
— Да-а, как же, держи карман шире! Уйди, а вы сейчас работать перестанете.
— А тебе что?
— Пострелял бы я вас всех к чертовой матери, большевиков.
— Сумасшедший ты, казак! Да тебе-то что до большевиков? Что, они у тебя кашу съели?
— Ага, съели! Все один такой, вроде тебя, к женке ходил… Книжки читал, про политику объяснял, пока на службе я был. Вернулся на побывку… а жена: «Темный ты» — говорит…
— Ну?
— Не понукай, не запряг! Порешил я ее к черту, пущай светлых на том свете ищет.
— Убил? — с содроганием спросил Квашнин.
Рябой смотрел мимо.
— Нет. По голове погладил.
— Палач ты, казак! — сплюнул Квашнин. — И говорить-то с тобой противно. Кровь-то тебе, видно, что вода!