Вероятно, стоило бы вообще отказаться рассматривать сложившиеся формы с точки зрения человеческих планов и взглянуть на них так, как если бы их вызвала к жизни сама природа или какой-то темный инстинкт; и прежде всего следует забыть о тех доводах, которые современный человек приводит в свое оправдание. Эта перспектива позволяет увидеть сродство нашего музейного царства с великими культами мертвых. Заметнее всего оно проявляется в тех случаях, когда экспозиции хранятся в подземных помещениях. Музейный инстинкт обнаруживает мертвенную сторону нашей науки с ее стремлением мумифицировать и изолировать жизнь, создавая гигантский системный каталог материальных вещей, точно воспроизводящих всю нашу жизнь вместе с ее самыми глубокими порывами. Это напоминает инвентарь Тутанхамона.
Когда наука объединяется с музейным инстинктом, она утрачивает волю и подозрительность, свойственную людям техники; в ней уже нет ни борьбы за патенты, ни боязни конкурентов. Насколько серьезно увеличились неприятности путешествия, настолько уверенными стали передвижения внутри музейной сферы; всюду установился один и тот же умеренный климат убеждений и трудовых привычек, который прежде господствовал лишь в рассеянных по странам и империям монашеских орденах. В нашем мире, где в спорах об общественном договоре стороны готовы перерезать друг другу глотки, до сих пор сохранились далекие от всего этого места вроде оазиса Юпитера Аммона.
Впрочем, музеи роднит с могилами еще и то, что у них никогда не бывает критиков, лучшим подтверждением чему служат поведение и выражения лиц посетителей. В воле к постоянству скрыта огромная сила; ее ощущаешь даже телом, когда берешь в руки предмет, который люди оберегали тысячи лет, особенно если речь идет об одном из выдающихся произведений искусства. В этом смысле крупные собрания суть цитадели убеждения. Они наглядно демонстрируют чистые кристаллические формы человеческого поведения как общественного существа.
Это подтверждает и прямо противоположный случай, когда пресыщение настолько велико, что высвобождаются подавленные прежде силы, выступающие не против той или иной формы порядка, а против порядка как такового. Во время бунта начинают крушить тюрьмы и крепости, а потом поджигают библиотеки и коллекции, в которых чернь справедливо видит палладион цивилизации. Слепое уничтожение образов всегда говорит о пошатнувшихся основах. За ним следует череда разоблачений, возвещающих, что процесс брожения начался. К их числу относится поклонение огню, причем не стихии света, а стихии пламени: в одну эпоху поклоняются факелу, в другую — нефти или динамиту. Приход этого состояния можно безошибочно определить по появляющимся известиям о вскрытии гробниц и выставлении трупов на всеобщее обозрение. Такие демонстрации нельзя считать просто некими мрачными каприччо, которыми тешит себя развращенный человеческий дух, наоборот, здесь этот дух получает отпор — ведь человеческое бытие зиждется именно на погребении мертвых, и тот, кто позволяет себе шутить по этому поводу, не останавливается уже ни перед чем. Поэтому нельзя до конца представить себе, чем оборачиваются такие спектакли; они устраняют последние очаги сопротивления, увлекая их, как водоворот, в страшную бездну.
Между тем иногда кажется, что даже такие серьезные умы, как Буркхардт и Винкельманн, переоценивали важность сохранения великих творений и что, вероятно, именно в этой завышенной оценке скрыты затаенная боль, глубокая потребность в порождающем начале. С другой стороны, можно заметить, что плохого мастера, в особенности иллюзиониста или фальшивомонетчика, связывает с чернью именно общая ненависть к собраниям великих мастеров: да исчезнет из мира прекрасное, да воцарится безобразное! Вообще такое фундаментальное явление, как наш инстинкт сохранения и собирания, не вписывается ни в какие однозначные рамки; оно относится к числу больших тем, где противоречия являются такой же неотъемлемой частью, как долины — в горном пейзаже.
Чтобы закончить на высокой ноте, упомянем о благородной стороне музейного инстинкта, которая проявляется там, где он соприкасается с наукой, теснейшим образом связанной с собиранием. Под слоем пепла здесь тлеет искра жизни — наше великое и возвышенное вопрошание о загадке этого мира. Мы неустанно исследуем даже самые отдаленные его части, и наши телескопы, направленные на неподвижные звезды, наши сети, закинутые в глубины моря, наши заступы, врезающиеся в землю, под которой погребены древние города, театры и храмы, — все они движимы одним вопросом: можно ли найти в них сокровенное ядро жизни, божественную силу, которой живы и мы. И чем более чуждыми и загадочными кажутся нам те места, чем тише доносится до нас эхо голосов сквозь тысячелетия и толщи льда, тем больше радуемся мы, получив ответ.