— Я не осознала хорошенько май шестьдесят восьмого, я тогда была еще маленькой девочкой. Однако я училась — ничтожно мало! — в годы, которые последовали за волнениями. Как и вся тогдашняя молодежь, я была увлечена благородными идеями… Вспомните, мы хотели изменить мир! Старым крокодилам, их системе и их слугам не было места в нашем представлении о будущем.
Она задумчиво качает головой. Я говорю:
— Я тоже основательно этим увлекался. И я не изменился. Мы были правы. Мы обвиняли, вспомните, "общество потребления". Но выиграло именно оно, подлое. Выиграли старые чудовища. И сама их победа доказывает, до какой степени мы были правы. Они прибрали к рукам ту восторженную молодежь, обесчестили ее, интегрировали в свой прогнивший мир, испортили до такой степени, что она стала кичиться своим собственным отступничеством, ловко использовали взрывную энергию молодого поколения к наибольшей выгоде той самой системы, которую оно ненавидело. Гонка за прибылью, честолюбие, карьеризм демонстрировались с гордостью, рассматривались как наивысшие добродетели, в то время как благородные принципы осмеивались с тем цинизмом, который выдается за юмор. Народ копается в дерьме из страха перед умело регулируемой безработицей. Ему не дают поднять голову, с помощью средств массовой информации нагнетая страсти, отвлекая внимание на идиотские и подлые шовинистические игры: футбол, теннис… Вообще-то я увлекся и заставил вас выслушать целую речь старого разочарованного бойца! Извините меня.
Ее глаза блестят. Слишком. Слезы совсем недалеко. Она перехватывает эстафету и мрачным тоном продолжает:
— Ренегаты торжествуют победу, мятежники стали лакеями, высокомерными лакеями. Они презирают, поднимают на смех "бедных дурачков", которые не смогли приспособиться: "Пассеист!", "Рохля!" Для них нет брани хуже… Левые были у власти вполне достаточно, чтобы показать, до какой степени они, может быть сами того не зная, заражены вирусами пресловутого общества потребления.
Я горячо прерываю ее:
— Нет! Не "сами того не зная". Совсем не так. Эти левые прекрасно все понимают. У них своя роль в большой игре одураченных. Они соглашаются быть приманкой, чтобы заставить поверить, что в политической игре не только деньги. Сегодня они существуют за счет последних остатков великой надежды, которая оказалась ложью. Потому что всегда есть люди, которые не хотят верить, что реальность настолько гнусна, и отчаянно цепляются за лохмотья надежды.
— И мы живем во всем этом. В этой клоаке. Мы подбираем жалкие крохи, чтобы не сдохнуть. Чтобы спасти имидж. Пристойность, не так ли…
Как мы пришли к разговорам о политике? Какое отношение имеет ко всему этому Лизон? Я позволяю себе вольность. Беру за плечи, ищу ее взгляд и спрашиваю в упор:
— Только ли портрет Лизон вы набросали? Не получился ли он немного и вашим собственным?
Ее взгляд избегает моего. Ее нижняя губа дрожит. Она вся — воплощение растерянности и чувства вины.
— Я была сумасшедшей. Время было сумасшедшим. Свобода ударила нам в голову. То, что мы считали свободой и что было только речами о свободе. Мы опьянялись речами, не замечая, что это всего лишь слова. Сотрясение воздуха. Я полюбила. И отдалась любви без расчета. В первый раз молодое поколение открывало любовь без оговорок, без лицемерия. Так называемая сексуальная революция. Он был таким же новичком, как я. Я забеременела. Мне едва исполнилось восемнадцать. Я была беременна Лизон. Я находила это восхитительным. Хотела одна воспитывать моего ребенка, взяв на себя полную ответственность. Разумеется, я видела в этом вызов установленному порядку, но вполне ясно представляла себе будущее. Может быть, что-то смутно говорило мне, что я не была так уж влюблена, как хотела в этом себя убедить, что я себя обманывала… Возможно, именно инстинкт, или называйте это как хотите, толкал меня к тому, чтобы самой быть хозяйкой своей жизни и жизни своего ребенка. Только он, отец, парень из хорошей семьи, не хотел и слышать об этом… Проснулись его буржуазные принципы… Чувство собственности — это ведь и мое? В общем, все та же песенка о правах отцовства… Но может быть, вы тоже отец?
Я утвердительно киваю головой без особой гордости.
— Тогда вы понимаете. Он хотел все "упорядочить". Речь шла не только о вопросе морали. Он любил меня. Или верил, что любит, разве любовь не акт веры? А я, по правде говоря, оказалась не готова к сопротивлению.
Она улыбается одновременно печально и лукаво:
— Видите ли, в этом, как во многом другом, я отличаюсь от своей Дочери. У меня нет такой силы характера, как у Лизон. А она сумела бы настоять на своем. Ее "нет" было бы непререкаемым, чего бы потом ей это ни стоило.
Я киваю. Это правда, она такая, Лизон.