— Опять не угадал. Вот как это было: еду раз с совещания из района. Ночь темная, дождливая. А в те времена, надо сказать, у нас в городе сильно пошаливали… Вижу, в свете фар старушка. Спешит куда-то. Одна посреди дороги и ни души кругом. Долго ли до греха? Остановил машину. «Садись, мамаша, подвезу». Старушка попалась бойкая, забралась в машину, командует: «В церкву! Скорея! К заутрене опаздываю!» Делать нечего, повез. Возле церкви остановился. «Вылезай, мамаша, приехали». — «Сперва, говорит, деньги получи». — «С богомольцев не беру». — «Коли так, я тебя в поминание запишу. „Во здравие“. Звать-то как?» — «Поминай, мамаша, старого грешника Григория!» Вот так, а ты говоришь, анафема!..
Первого сентября Григорий Петрович скончался. Пришла Полина утром на работу, села на свое место и видит: сидит в углу парторг Лосев. Мужик громадный, а плачет словно дитя малое. Тут она все и поняла.
Хоронили его всем заводом. Как стали из красного уголка выносить, литейщики свой гудок включили… За литейным загудел сборочный, за ним инструментальный. У этого голос побасовитей других, на всю округу слыхать… Новый директор, товарищ Балабан, вызвал главного механика:
— Прекратить сейчас же! Такие гудки можно подавать только в случае крупной аварии или воздушного налета.
А тот ему:
— Разве ж это не авария для всего завода? Какой человек ушел из жизни!
Говорят, авторитет приобрести трудно, удержать еще труднее, а потерять легче легкого. Лежа сейчас в своей комнате, оказавшаяся не у дел, тетя Поля перебирала в памяти все эти последние три месяца. Те самые, что без двух дней… Так, должно быть, грешники, попавшие в ад, силятся вспомнить грехи свои, однако ничего, кроме семечек, будь они неладны, припомнить не могла. Много раз перебирала она в памяти свой последний разговор с Балабаном. Понимала тетя Поля, что на каждый гнев у начальства должна быть своя причина. Та пятница и для директора выдалась не сладкой. Ждал он из Москвы комиссию… Но ждал с пустыми руками: квартальный план по основным показателям завод не выполнил, новое оборудование застряло где-то в пути, в семье у Балабана тоже что-то не ладилось. От всего этого, понятно, не возрадуешься. А тут еще семечки… Ну и сорвался человек. Не на московское же начальство ему кричать!
Простила тетя Поля директору его крик. Простила потому, что понимала: его работу с ее работой равнять никак нельзя. Думала, на этом все и кончится. Оказалось, только начиналось. Не забыл Юрий Осипович, не простил своей секретарше ее промаха.
От мыслей разных тоже устать можно. Раньше тетя Поля этого не замечала. Думала, мозгами ворочать — не бетон мешать…
Часу в восьмом вечера крикнула Марью Матвеевну:
— Будь добра, сходи в аптеку.
— Пошто?
— Лекарства купи. Лекарства мне надо. Заболела я.
— Какого тебе лекарства?
— Какого-нибудь. Которое подешевле.
Матвеевна оделась и пошла, но через минуту вернулась и преспокойно стала раздеваться: в самом низу лестницы ей опять перебежал дорогу горшковский кот.
— Непошто теперь идти. Хошь бы пришиб его кто, окаянного, холеру такую! Ей-богу, я бы гривенника не пожалела! Только б кто взялся. Вчерась соседка Рябова кричит в окно: «Беги, Матвеевна, в Лобановском селедку дают!» Выхожу я, а он, гад, холера эта, спокойненько этак мимо меня шествует… Хошь и знала я, что пути не будет, пошла на авось…
— Ну и что?
— Известно! Перед самым носом кончилась селедка! Да это уж точно: коли он дорогу перебежал, пути не будет!
Чтобы Полине не было скучно, она принесла из своей комнаты рукоделие и, удобно усевшись в кресло возле окна, принялась вязать чулок. Под стать шерстяной нитке было ее ворчание: неторопливое, бесконечное, тоскливое, крутившееся вокруг одного и того же: людской неблагодарности. У Матвеевны лицо похоже на большую вялую репу, а вся фигура, повыше живота, на вылезшее из опарницы тесто. Бровей у нее нет и, должно быть, никогда не было, глазки маленькие, круглые, светлые, не то серые, не то голубые, ротик маленький и губы собраны в куриную гузку или, как любила говорить сама Матвеевна, — в бантик. Эти губы — особая гордость старушки.
— Меня Левонтий за красоту взял, — говорит она, кокетливо поводя головой и самодовольно улыбаясь, — село наше большое, дворов двести, девок хоть пруд пруди, а он выбрал меня!
— Счастливая! — говорит Полина.
— Многие завидовали, — скромно опускает глаза Матвеевна, — мужчина был — что надо. Настоящий хозяин, не то что нынешние: законной жене слово поперек боятся сказать. В наше время все было не так. Бывало, мой приедет с базару — злющий-презлющий… «Чего, батюшка, не весел? Али приключилось чего?» А он молча — хлесь в ухо! «Пошто спрашиваешь? Жди, когда сам скажу!» В другой раз приедет, я уж молчу… Он меня опять в ухо. «За что, голубчик ты мой?!» — «Пошто не спрашиваешь про дела?»— «Так ведь ты серчаешь, мой ангел!» — «Дура! Всякому спросу — свое время». Так-то учили нашего брата!
— Узурпатор твой Леонтий, — сказала Полина.
Матвеевна подумала и расцвела.
— Уж не знаю, как там по-ученому, а мужчина был правильный.