«Да, – глухо пробормотал Дик, – нагромождено много. В газетах пишут столько всякой ерунды». – «Вот и развенчайте ее, – ухватился я. – Скиньте шкуру медведя и предстаньте стройным рыцарем. Газеты пробавляются отбросами – дайте людям полноценную пищу. Сделайте это ради памяти тех, кто любил вас и кого любили вы». – «Ради памяти тех, кого я любил… – повторил он, усмехнулся и вдруг заговорил. Заговорил, пряча взгляд и словно вытягивая из себя слова. – Я не умею любить, мистер Бланк. Разучился. Умел когда-то, да все невпопад. Только полюбишь, как замечаешь: она на тебя и не смотрит. Сколько я бессонных ночей провел, какой подушка мокрой была, – кто это знает? Да и на что я мог рассчитывать, если родители произвели меня на свет полуинвалидом? В то время как сверстники играли в гольф и ставили рекорды на кроссах, я как ”освобожденный” сидел на скамейке и чертил ногой песок. Порой хотелось скинуть плащ и пробежаться вместе со всеми по аллее, но страшила сама мысль о том, как отнесутся к этому остальные? Не услышу ли я сдавленный смех? Для подростка насмешки окружающих – все равно что цианистый калий. Убивает на месте. Да и преподаватель гимнастики – я знал – не допустил бы меня в общий круг. Он больше всего боялся справок, и печать в правом нижнем углу действовала на него, как дуло автомата. «Нет! – замахал он руками, когда я как-то заикнулся о желании перевернуться на турнике. – Нет-нет, Грайс, ты освобожден и даже не подходи к раздевалке. Еще не хватало мне неприятностей с твоими родителями. Неси справку, что можешь заниматься».
А дома… Только и разговоров о сердечной недостаточности, о песке в печени, о нервной депрессии, о том, на какие воды меня повезут летом. Господи, да тут будь здоровым, и то свихнешься. А я… Ну что вынес я из детства? Что дало оно мне? Заботу? Опеку? Держали, как комнатную болонку на привязи: “Того не бери! Туда не ступи!” А когда, наконец, отпустили, я уже и впрямь не хотел ни брать, ни ступать. Мудрено ли, что девчонки даже всерьез не смотрели на меня, хотя учился я в общем-то неплохо. Конечно, не могу сказать, что я вовсе ни с кем в юности не встречался. Были встречи, но все какие-то недолговечные, по случаю: в кино сходить, домой с вечера проводить… И дальше ни на дюйм, сколько ни бился. И мало-помалу чувство стихало, стыло, переходило в что-то другое, неверное, низменное. Меня уже просто влекло к женщине как к противоположному физическому существу, от которого – по самой природе вещей – надлежит что-то взять. И чем больше, тем приятней для самолюбия. Но цинизм помог не больше романтики. В моем положении не ханжат: я сожалею. Сожалею, что не смог вовремя взять своего куска на жизненном пиру… В компаниях меня не приняли. На публичный дом родители не давали денег. Да мне ведь хотелось добиться всего самому, хотелось, чтобы она пошла за мной из одной любви. Смешно вспоминать. И горько.
Женили меня рано. Попросту взяли на пушку: с твоими возможностями… Я даже обрадовался. Но преждевременно. Вы не представляете, что ждало меня в брачных покоях. Расчет жены был не сродни моему: я хотел создать семью, а она планировала обосноваться в большом городе и подправить финансы. И буквально сорвалась с цепи… Гарри, вы не понимаете, я вижу по глазам, что не понимаете. Вы счастливы в браке и считаете подобное вывертом. О, если бы это был мой выверт… Пожалуй, жена скорее простила бы мне кулак, чем слабость. Попреки по самым ничтожным поводам сыпались, как горох, хотя перед моими родителями она вначале лебезила, но потом, устроившись, тоже перешла в атаку. Мы почти не появлялись на людях: Элиза не трудилась сдерживать себя и устраивала за столом кухонные скандалы. И кокетничала… Да-да, тут же кокетничала с посторонними мужчинами. А родители еще посмеивались: мол, возьми в руки, прояви мужской нрав… Я приходил со службы чуть живой от усталости, а дома… Сам себе грел ужин, сам мыл посуду, сам убирал плиту.