Читаем Серебряная пряжа полностью

А кто супротив хозяина становился, ему перечил, — своим судом расправлялись. Вечером хозяин крикнет к себе офень, мужиков поздоровей, подпоит их, даст по синюхе на брата, те ночью к красковару в избенку и прикончат его, то на дороге ночью подстерегут, убьют, да и концы в воду.

Расцветное ремесло было потомственное, из рода в род переходило, дед отцу передавал, отец сыну.

Красочное дело как трясина: если вступил в нее одной ногой, всего засосет. Сила большая в краске. Привлекает она к себе человека; неживая, а манит, языка не имеет, а разговаривает. Кабы не так-то было, может ни до каких хороших красок и расцветок люди и сейчас не додумались.

Теперь на красильной фабрике побываешь — диву даешься: чаны на сотни ведер красками наполнены, колористы аптекарских весах специи вывешивают, в стекла увеличительные рассматривают, с книгами сверяются.

А в то время, о коем речь идет, никаких этих увеличительных стекол и в помине не было. Варили краску попросту, в глиняном горшке или чугунке, не в лаборатории светлой, а у себя в подполье, не на весах составы вешали грамм в грамм, а горсткой засыпали да палочкой помешивали, чтоб не пригорело. У каждого красковара, кроме фабричной лабораторки, была своя домашняя; на фабричной он только готовую краску пробовал, на ткань сажал, чтобы хозяину показать, что получается, а как новую краску сварить поярче, да чтобы не смывалась подольше, да не выгорала бы, — о том мозговал дома.

Этак же вот и жил у ивановского фабриканта Селиверста искусный красковар Прохор. Избушка его, сказывают, в Ильинской слободе стояла. Старичок с виду не мудрящий, ростом не взял, подслеповатый, бороденка реденькая, на голове лычко обручем, на фартуке краски цветут. Дыхни на него, — кажись, от воздуха старик и свалится. А сила в ем была могучая, неугомонный был человек, свое ремесло любил больше всего на свете.

Дорожил им Селиверст крепко: через этого старика большие тысячи нажил, новые фабрики завел. Умел Прохор варить лазурь голубую, такую, какой нигде не видывали. К книжному рецепту свое что-то подмешивал. А что — никому неведомо. Можа травы, корня какого, можа еще что. Батист пустят, али адрас, да и ластик, уж больно тепло цвет ложится. И на какой базар Селиверст не заявится, едва лазорь голубую выложит, к его лавке додору нет, нарасхват мануфактуру рвут. Из-за моря приезжали да образцы, этой лазорью крашенные, покупали. Там, видно, тоже головы-то поломали, что это за краска. Гадали, думали — ан и не раскусили.

Как только ни пытались сманить Прохора! А он, ровно гриб березовый, прирос к своему месту — ничью красильню в сравнение со своей не ставит.

Все-таки стал Прохор сдавать, глаза ослабли, кашель привязался, руки тряслись, слабость в ноги вступила. Однако дела своего старик не бросал.

Утречком, как задудит фабрика в свою дудку, бредет Прохор с подожком, потихоньку. После работы к себе доберется, поест редьки с квасом, засветит лампу да в лабораторку и спустится. В горшечках специи разные варит, новые цвета выгоняет. Старуха его другой раз скажет:

— Полно, Прохор, маяться-то. Жить-то нам недолго осталось. Спал бы ты, чем томиться. Все равно в могилу рецепты свои не возьмешь.

А Прохор ей на это ответ дает:

— Вот и хорошо, что не возьму. Я умру, а краски живут, чтобы люди, глядя на них, добром меня вспомянули. Вот, мол, жил раб божий Прохор, полезный был человек, а краски лучше его оказались. Он умер, а они все живут… И костям старым после таких слов в земле легче станет.

Однова собрался Селиверст на ярмонку в Нижний, ситчишко повез. Вернулся с новым человеком.

Был этот человек пухлый весь, ножки у него коротенькие, руки коротенькие, пальцы на руках тоже, как морковки-коротельки, никогда он их в кулак не сжимал. На первый взгляд такой тихий, с незнакомыми обходительный, словом плохим не обидит. Голова голая, лоснится, желтая словно брюква только что облупленная. И ходит этот человек неслышно, подойдет, будто мяч подкатится.

А скажу я вам, была у Селиверста слабость одна. Любил он на все чисты должности иностранных людей ставить. Директор француз был, бухгалтер — немец, конторщики почитай наполовину все с трудными именами. В будку сторожа из Астрахани привез: наши-то говорят, татарина заманил. А Селиверст свое — и это, мол, француз. Ну, француз так француз, так тому и быть. Только вот в красильню подходящего не подобрал.

Вечером, значит, приехал Селиверст с ярмонки. Как полагается с дороги да с устатку вместе с коротышкой выпил, закусил, чин-чином. Утром с этим человеком на фабрику пожаловал, по цехам пошел.

Народ работает, некогда пот утереть. А они по фабрике разгуливают, осматривают что и как. Селиверст машины показывает, всю свою фабрику обрисовывает. Какие миткали и канифасы выделывают, нанки да китайки разные.

Человек наклонил свою желтую голову к Селиверсту поближе (а Селиверсту он по локоть), слушает и все кивает. И что хозяин ни скажет, на что ни покажет, этот коротышка, словно зимняя ворона на ветле, одним манером каркает:

— Карош! Карош!

И ткачи «карош», и пряжа «карош», и машины «карош».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже