Человеческая природа. Легко слетает с языка. И ничего не значит. Альфредо Астис был – и остался – убийцей, насильником, палачом, предателем и шпионом. Моя природа отличается от его природы. Я не хочу примирения, я хочу возмездия, хочу его со всей страстью. Не сомневаюсь, что я смог бы застрелить его, и застрелил бы, будь это в моей власти, но это не значит, что мы с ним одинаковы. Если бы его ничтожная и презренная жизнь прекратилась, мир стал бы гораздо лучше, и я поднял бы бокал за его кончину. Тот факт, что Астис по-прежнему ходит и смеется, демонстрируя свою безнаказанность, является оскорблением для тех, на чьи сердца вечным шрамом легла его порочность. И хотя мои сомнения в отношении НОВОГО ЧЕЛОВЕКА теперь несколько усилились, я не верю ни в какую пораженческую квазирелигиозную философию в отношении ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ПРИРОДЫ с надоевшим припевом, что в каждом из нас таится Менгеле или Астис. Большинство моих знакомых, готовых убивать, страдали от избытка воображаемого сострадания, а не от его полного отсутствия.
На поле начинается драка между игроками турецкой и курдской команд. Она грозит превратиться в полномасштабную войну, но одному из нигерийцев-перуанцев приходит в голову светлая мысль крикнуть: «Иммиграционная служба!» – после чего все затихает, а нелегалы разлетаются в разные стороны. Бывали случаи, когда появлялись представители властей и хватали людей прямо с поля. Во время затишья неофициальный рефери-боливиец удаляет по игроку с каждой стороны и объявляет, что обе команды будут оштрафованы на 50 фунтов за нарушение духа пролетарского интернационализма. В результате едва не вспыхивают новые беспорядки, на что единственная британская команда взирает со смехом и изумлением. Не совсем понятно, как она попала на эти соревнования: видимо, ее капитан знаком с кем-то из организаторов, но все остальные игроки выглядят озадаченными и делают недоуменные лица, когда всем командам втолковывают таким образом, что нельзя ссориться в Международный день солидарности трудящихся.
Мы с Панчо ходим вокруг поля и останавливаемся около одной из палаток, чтобы купить по сэндвичу. Я поглядываю, не появился ли мой сын, обещавший тоже прийти. Наконец мы садимся у края поля, следим за игрой чилийской и колумбийской команд – не похоже, что их переполняет дух пролетарского интернационализма, – едим свои сэндвичи, пьем тепловатое пиво и греем головы на первом весеннем солнце.
Я лениво размышляю о том, зачем Ник, этот светловолосый журналист из телекомпании, пришел в тот вечер в клуб. Я знаю, что он работает над программой о профсоюзном боссе, которого обвиняют в растрате, и к этой программе его появление в клубе не могло иметь отношения. Вся серия передач посвящена судебным ошибкам – осуждению невиновных людей. Это скромные маленькие эпизоды о несправедливостях, убеждающие, что система работает хорошо, если не считать таких отклонений от нормы; после подобных передач люди радуются, что живут в стране с либеральной демократией.
Мне немало известно о Нике Джордане, тогда как ему обо мне – практически ничего. Даже удивительно, что он узнал меня в клубе. Я слышу, как в конце дня он договаривается со своей девушкой или друзьями о встрече вечером. Я слышал однажды, как он спорил с кем-то по поводу своей маленькой дочки, которая живет не с ним. Я вижу, как он уверенно ведет себя с сотрудниками, особенно со своим молодым помощником, которого слегка терроризирует. Я слышал, как одна молодая сотрудница признавалась другой в том, что он ей очень нравится, но совершенно ее не замечает. В обед Ник ест сэндвичи и всегда разбрасывает крошки по столу. Он комкает листы бумаги и швыряет их в мусорную корзинку, но обычно промахивается, и они остаются на полу. Я знаю, что он честолюбив. И его мусорную корзинку опустошаю я, человек незаметный, но отнюдь не пустой.
Сын появляется вместе с рыжеволосой, веснушчатой девушкой-англичанкой. У нее белые руки, красивые большие глаза и вздернутый нос. Волосы у нее не такие оранжево-коричневые, как у некоторых британцев, а падают легкими рыжими кудрями. В ее бледности есть что-то слегка отталкивающее, почти болезненное. Я предлагаю купить девушке сэндвич, но она заявляет, что вегетарианка. Панчо презрительно фыркает: по этому вопросу он тоже ссорился с прелестной doctora[52]
. Он начинает рассказывать о том, что мечтает снова съесть chivito[53] в своем любимом баре на ramblas[54], тянущихся вдоль берега моря. Клаудио в подавленном настроении, он говорит, что у него болит голова и свет режет ему глаза.