Но в глазах у него была грусть и горечь. Потому что не получил он ни тускуланских виноградников, ни Феодоры Стефании. И никогда не получит.
А был уверен, что получит. Знал, что в тот же самый день, когда император Оттон спрыгнул с седла перед воротами епископского дома в Павии, состоялся долгий тайный разговор между государем императором и святейшим папой. Оттон бил в ладоши при радостной мысли о роще виселиц, которая венцом тускуланских графов окружит колонну Марка Аврелия. Ему было приятно, что отец Тимофея успел спокойно умереть девять лет назад. Ведь, будь он жив, ему пришлось бы разделить судьбу братьев. А у дорогого императорскому сердцу Тимофея были бы ненужные огорчения. Потому что хотя отец тоже наверняка бил бы и пинал его, как остальная родня, но ведь всегда неприятно смотреть в сводчатое окно, как твой родитель болтается, высунув язык.
Еще больше обрадовало императора намерение отдать самому верному из верных красавицу Феодору Стефанию. С горящими глазами рисовал он папе картину ее первой ночи с Тимофеем. Кресценция прикуют железной цепью к ее ложу: пусть насмотрится досыта. А утром его откуют, чтобы обезглавить.
— Что бы ты сказал, отец мой и брат, — осведомился он весело, меряя худыми, длинными ногами выложенный красными плитами пол, — если послать утомленной любовью паре вместе с утренним завтраком голову Кресценция на серебряном, да нет, на золотом блюде?!
Папа рассказал Тимофею, что от этих слов он чуть не повалился на красные плиты вместе с креслом, на котором сидел, с такой силой толкнул император его кресло, припав вдруг всем телом к его обутым в пурпур и золото ногам. А поверх ног смотрели на папу широко раскрытые, уже не веселые, а безумно-тревожные, полные отчаяния глаза ребенка. Самого боязливого из боязливых. Странно и смешно тряслись побелевшие вдруг, обычно такие презрительные, красивые, узкие губы. Громко лязгали длинные хищные зубы.
— Скажи… Скажи… А я не накликал на себя гнева… не слишком оскорбил святого Иоанна Крестителя, сказав… об этом блюде? Ведь это же страшный… смертельный грех… верно? Скорей… скорей… подними руку… сними с меня грех… дай мне апостольское отпущение…
И так же быстро, как упал, вскочил на ноги. И топнул.
— Ты слышал? Сними грех сейчас же… Ты же для того здесь и есть… Для этого и приводят тебя вновь в Рим мои франки и саксы… за этим… за этим… за этим… за этим…
Пена выступила у него на губах. Григорий Пятый побледнел, но во взгляде, которым он мерил дергающегося владыку мира, не видно было тревоги, а только проницательное внимание. И так же спокойно, хотя сухо и высокомерие, как никогда он не обращался к Тимофею, папа сказал:
— За прощением обратись к своему духовнику. Я, конечно, не знаю, сочтет ли он возможным дать тебе отпущение. Но хорошо знаю, что ты не прикуешь Кресценция к ложу Тимофея и Феодоры Стефании. Не прикуешь уже хотя бы потому, что я не позволю Тимофею прикоснуться к Феодоре Стефании иначе, как к законной жене… А чтобы стать ею, она должна стать сначала вдовой… Так что если они и взойдут вместе на ложе, то у Кресценция уже не будет головы.
Но случилось иначе, чем рассчитывал папа. Феодора Стефания никогда не взошла на ложе с Тимофеем. Никогда не стала его женой.
— А виноградники? Что же с виноградниками? — лихорадочно допытывался Аарон, прохаживаясь с другом между заросшими травой развалинами дворца Сеитимия Севера на Палатине. Не в состоянии понять печали и горечи в глазах Тимофея и не задумываясь, обронил:
— Не понимаю тебя. Раз уж у тускуланских виноградников теперь один хозяин…
И с испугом увидел, что после этих слов Тимофей побледнел. Левый уголок рта искривился в гневной гримасе, обнажив щербину в зубах.
— Ты верно сказал. — В голосе его слышалось ожесточение. — Очень даже верно. У виноградников теперь один владелец.
Взгляд его, охватывающий беспредельное пространство, которое живописно расстилалось у их ног, равнодушно скользнул поверх извилистой змеи Аппиевой дороги, вдоль которой тянулись гробницы и окутанные пеленой светлого тумана пинии. Задержался он лишь на самой дальней линии темных взгорий. Там был Тускул!
— Этот единственный владелец виноградников, — продолжал он еще более свистящим голосом, — уже спрашивал меня, не займусь ли я хорошо знакомым мне делом… не согласен ли я стать главным управляющим всех угодий… Как новый глава сената, как императорский любимец, чье присутствие необходимо в Риме, он собирается на постоянное жительство поселиться в замке, что напротив колонны Марка Аврелия. И потому хочет иметь в Тускуле, куда он только изредка будет наведываться, кого-то, кому может доверять, на кого может положиться.