Она шла, как иду теперь я, по узкому уводящему в неизвестность коридору. Она слушала шаги и сводящую с уму монотонную капель. Призрачный стук и ещё более призрачный невозможный в заброшенной столетиями шахте металлический лязг.
Он раздается то там, то тут.
Звучит над головой.
За стеной.
Она же здесь ледяная и неровная, острая и бугристая в этой своей неровности, и Север, уходя всё дальше и глубже, эти стены задевала. Она продиралась сквозь кромешную тьму, что тут царит.
Не отступает не на миг.
Оплетает, чтобы насквозь пронзить и по мозгам, добравшись, ударить. Оживить враз все детские кошмары, и зубы, чтобы двигаться дальше, приходится сцепить. Почти сломать их от холодной злости и ещё более ледяного страха.
Из-за Север.
Я боюсь за неё.
Первый раз в жизни, кажется, боюсь… вот так, по-настоящему и до костей, до мозга костей, который от этого страха тоже смерзается. И внутри этот страх поселяется, он расползается по всем сосудам, ощущается ледяной глыбой, которую вместо желудка сунули.
И сердце на лёд заменили.
Отсекли все эмоции, а потому думать выходит холодно.
Цинично-прагматично.
Отстраненно.
Как… как пред операционным столом, на котором живой человек лежит, а значит терзаться переживаниями нельзя. Нельзя паниковать и от этой паники сомневаться и ошибаться. Нельзя размышлять и всевозможно возможные ужасы представлять.
И с Север представлять нельзя.
Ничего нельзя.
Можно только идти, слушать разлетающийся в тишине счёт капель, смотреть перед собой до рези. Вглядываться в темноту, в её черноту, которая объемной и живой кажется. И думается, что темнота эта движимая.
Она обступает, подползая, со всех сторон, поглощает свет телефона, которого слишком мало. Хватает только на метр пред собой.
Или два.
Выхватываются мазки серых стен.
Пол.
Завал, из которого кости торчат.
Руки.
И грудная клетка, ребра.
Я признаю, отмечаю их машинально, по привычке. Почти понимаю, что давно, очень давно они тут лежат, когда… прокатывается. Разносится, заполняя всё пространство и содрогая его, раскатистый грохот.
Выстрел.
Его отзвук, что… долетает.
Оглушает, отдаваясь в голове и заставляя вздрогнуть, удержать всё ж телефон и с места, переходя на бег, сорваться. Броситься вперёд, забывая об осторожности, о здравомыслие, обо всём, кроме Север.
Она там.
И её… нет, она жива…
Не в неё стреляли, не убили, не могли.
— Она жива, — я говорю себе же.
И для верности вслух.
Продираюсь сквозь темноту.
Тесноту, от которой в плече, простреливая на краткий миг болью, что-то хрустит. Трещат, кажется, как и куртка, кости.
Или не они это, а всё вокруг.
Вся шахта, по каменным стенам которой трещины ползут. Дрожат покатые своды, пол, на который камни летят, катятся под ноги. И вода просачивается, она появляется откуда-то, когда… ещё два выстрела, догоняя и обгоняя друг друга, звучат.
— Север! — я ору.
Поднимаю руку, чтобы голову от очередного рухнувшего булыжника в последний момент закрыть, не почувствовать привычно боли. Проскочить вперёд, туда, где ни черта не видно. Не спасает телефон, слабый свет которого мельтешит. Скачет по изжившим себя давно балкам и потолку, который пополам, кажется, разломится.
Обвалится вот сейчас.
Или, может, минутой позже, если повезет…
— Север!
Я матерюсь.
Возможно и наверное.
Кричу её, потому что отозваться она должна. Она жива. Не может, мать его, быть иначе! Она жива.
— Вета!!!
Мать твою, где ты в этом хаосе?!
В аду, который, оказывается, бывает, разверзается под ногами и у живых. Я готов теперь в него поверить. Он существует, пусть и без котлов и чего-то ещё, что положено и о чём, пугая, рассказывают.
Он другой, но… вот он.
Гудит утробно.
Гулко.
Падают в воду сгнившие балки, от которых уворачиваться… как-то получается, выходит пробираться и дальше бежать. Нестись по воде, которой всё больше. Она рокочет, захлестывает уже по середину голени.
И камни, откалываясь и срываясь, уходят в неё с плеском.
— Ве… Север…
Я замечаю.
Тусклый едва различимый свет фонаря под толщей мутной воды. Тёмную тень у стены, в которой Север я признаю не сразу.
Не верю, что нашел и что она.
Не двигается.
Она сидит в воде, неправильно застыв и подломив ноги. Тоже неправильно, неудобно, и сидеть так можно, когда уже всё равно, когда уже… не живой.
— Север…
Я не слышу себя и грохот шахты, что рушится.
Оно больше не важно.
Не имеет значение, пока перед Север я падаю, говорю что-то, поворачивая её голову к себе, удерживаю, потому что на грудь иначе она вновь падает. Я касаюсь по мраморному холодной и влажной кожи, ледяной щеки, шеи, на которой пульс первый раз в жизни я ищу трясущимися руками, пальцами, что тоже ледяные.
Непослушные.
И отстраниться не получается.
Не выходит, чтоб без эмоций и спокойно, равнодушно, когда слабое биение под пальцами я всё же ловлю, считаю удары, которые от сердца.
Оно ж ещё стучит, работает.
И мне, заставляя и отгораживаясь, тоже надо.
Надо осмотреть, понять, какого лешего в сознание, даже когда по щекам, не церемонясь, я её бью, она не приходит.
Голова, грудь, живот.
Правый бок и платье, которое на ощупь мокрое и так узнаваемо липкое. Мараются о ткань, что пропитана кровью, пальцы.