Он скатился со ступеней мастерской и вбежал в дом. Мэри усадила детей за длинный стол, над которым висели пучки сушеных трав. Радостней дня давно не было в ее жизни. Оба тут же принялись болтать о чем-то. Это выглядело трогательно и забавно — удержаться от смеха было невозможно. Особенно смешили Мэри их носы — будто все любопытство и вся порывистость двух одинаковых маленьких лиц сосредоточились именно в них. Со стороны могло показаться, что они принюхиваются друг к другу. Все в доме знали, что природа одарила Уилла удивительным обонянием. Мальчишка обладал чутьем не хуже собаки, угадывая едва уловимые запахи. За это его особенно ценили на кухне. Нюх ребенка служил прекрасным определителем свежести продуктов. Для Джона, однако, эта способность сына в недалеком будущем стала камнем преткновения при попытке начать его обучение в кожевенной мастерской. Отец мечтал о сильном, ловком и умелом преемнике и, радуясь выносливости сына, думал, что из него получится превосходный мастер. Не тут-то было. Джон со своими помощниками занимался выделкой шкур. Их вымачивали, скоблили, размягчали с помощью соли и квасцов, а перед просушкой выдерживали в чанах с домашними и дворовыми отходами. На первых порах каждый, кто начинал работать в кожевенных мастерских, с большим трудом привыкал к чудовищным запахам этого производства. Оказалось, что Уилл, несмотря на выносливость во всем остальном, от нестерпимой вони заболевал многодневной рвотой и на какое-то время полностью терял обоняние и частично зрение. С этим Джону, не терпевшему возражений, пришлось смириться. Теперь Уилл и Эльма с удовольствием тянулись друг к другу, точно стараясь разглядеть что-то заметное только им. Уилл был не единственным ребенком в семье. Второй сын Джона и Мэри Шакспир — так произносили их фамилию в родном городе — родился через два года после Уилла, и на время заменил старшему брату того некто, с кем ему всегда хотелось говорить и играть. До рождения брата громоотводом для его энергии служили, начиная с Мэри и кормилицы, все живущие в доме, а за его пределами вся живность на скотном дворе. Уилл все и всех втягивал в свой круг. Было и еще нечто, о чем знала только Мэри и о чем она никому не рассказала. Месяца в два он, лежа в пеленках, тихо заговорил с нею на непонятном ей языке. Он не гулил, не лопотал, не плакал, а говорил связно и спокойно, словно непременно должен был ей что-то поведать. Но она не понимала, не знала этого языка. Это не было ее фантазией. Ребенок начинал говорить, как только она оказывалась рядом. Все так же негромко, подобно рассказчику в кругу внимательно его слушающих. По интонации она понимала, что младенец говорит о чем-то очень важном, а может, и главном для него. Это продолжалось месяцев до четырех и закончилось так же неожиданно, как началось, и больше никогда не повторилось. Научившись понимать, а потом ходить, он тянулся ко всем и всему, стремился за все схватиться, со всеми обняться, до всего дотронуться. Вытаскивать его из погасшей жаровни, снимать с веток кустов и деревьев, вылавливать из луж, оттаскивать от коров, овец и лошадей стало обычным занятием каждого взрослого, кому он попадался на глаза. Он чувствовал себя уверенно, спокойно и радостно только когда кто-нибудь находился поблизости. К счастью, рядом всегда оказывался кто-то, будь то человек, цыпленок или щенок. Когда пришло время начать говорить, родители еще больше удивились. Их сын заговорил сразу, не картавя и коверкая слова, как все дети, а правильно, понятно и много.