Андрей Белый вознесен до небес небывалым успехом своего романа, в котором он нарисовал гениальный портрет Санкт-Петербурга. Футуристы в золотых ризах и желтых кофтах с зелеными галстуками атакуют твердыни символизма и акмеизма, в пылу сражения разбившись на две враждующие друг с другом группы – эго и кубо. И вот на этом фоне появляется будущий «председатель Земного шара» – Велимир Хлебников, заранее уверенный в том, что мировой парламент единогласно ратифицирует его самоназначение.
Мне тогда не приходила в голову мысль, что и я вместе с Григорием Петниковым и другими поэтами и деятелями искусства буду также числиться одним из председателей (или, как теперь бы сказали, сопредседателей) Земного шара.
Как же состоялось мое знакомство с Хлебниковым?
Мой близкий друг Николай Бальмонт (сын поэта), с которым мы встречались ежедневно, пришел как-то таким взволнованным, что я сразу понял, что произошло нечто неожиданное.
– Ты знаешь, – начал он, едва переводя дыхание, – Хлебников хочет с тобой познакомиться. Он просил Левушку Бруни[9]
устроить встречу с тобой. Левушка очень просит тебя прийти сегодня вечером. Посторонних не будет.– Семейка чья? – спросил я, зная любовь Никса (так я называл моего друга) к вечерам в семейном кругу Исаковых (Исаков – отчим Левушки).
Никс засмеялся:
– Да, что-то в этом роде, но ты знаешь, как я ценю Хлебникова, и мне хочется…
– Но ведь я его тоже ценю, – перебил я Никса.
– Я знаю, но я хочу, чтобы ты его увидел воочию. Он какой-то такой особенный человек. Он напоминает мне йога. Его нельзя не полюбить.
И вот вечером мы с Никсом на Васильевском острове, в здании Академии художеств, в которой ее сотрудник Исаков занимал казенную квартиру.
Мы входим в комнату. В глубоком вольтеровском кресле сидит Хлебников. В первую секунду он показался мне каменным изваянием, до того был неподвижен и спокоен. Но вот он оживает, подымается с уже успевшей впитаться в него петербургской учтивостью. Я молниеносно вспомнил слова Никса: необыкновенный человек. Да, он был необыкновенным. Это бросалось в глаза с первого взгляда. Спокойствие, внутренняя сосредоточенность. Весь внутри себя – огромный внутренний мир, кипящий и клокочущий, но скрытый для подавляющего большинства людей, понятный немногим. А внешне – высоковатый, чуть сутулый, застенчивый.
Поздоровались молча. Общепринятые в таком случае слова не срывались с губ. Больше того, они показались бы жалкими побрякушками, скорее даже кощунством, чем смешными. Еще не видя Хлебникова, я таким и представлял его – загадочным, окутанным пеленой молчания. Встреча с ним не была похожа ни на одну из прочих. Обычно, когда впервые знакомятся, каждый невольно старается показать себя с лучшей стороны, то есть понравиться тому, кто ему самому нравится или чьи стихи близки по духу. Здесь не было ничего подобного. Никто из нас не пытался сказать что-нибудь, для собеседника приятное, не мобилизовал своего остроумия и не заводил общепринятые в таких случаях разговоры о стихах, музыке, картинах молодых художников. Я чувствовал радость, что наконец увидел того, кого заочно любил, но в то же время не мог избавиться от какой-то связанности и даже смущения. Сознаюсь, что в ту пору я любил шутливые и полушутливые разговоры, был до некоторой степени заражен манерой модного в ту пору острословия и не избавился еще от легкомыслия, свойственного молодости. Все серьезное и волнующее душу я тогда предпочитал отдавать стихам, а посторонним, как и многие другие молодые поэты, старался казаться еще легкомысленнее, чем был на самом деле. При встрече с Хлебниковым у меня было такое впечатление, как будто я студент, а он – профессор. И как всякий студент, которому льстит внимание профессора, был польщен, что Хлебников выразил желание со мной познакомиться.
Часто бывает, что встречи, при которых произносятся какие-нибудь обычные слова, запоминают гораздо легче, чем тогда, когда разговор происходит при помощи взглядов, скупых улыбок и невидимых антенн. Я хорошо помню первые слова, сказанные мне при встрече Вячеславом Ивановым, Александром Блоком, Сергеем Есениным. Но почему-то слов Хлебникова не помню; это, очевидно, потому, что, быть может, никаких слов и не было произнесено. Это лишний раз доказывает, что Хлебников являлся человеком необычным, иного склада, чем все другие. Он, не раскрывая себя сразу, напоминал неразряженную «лейденскую банку». Но я сразу уловил, что его молчание было благожелательным, да и настоящего молчания, в сущности, не было. Был разговор – но не салонный, а как бы полумистический, то плавно качающий свои волны, то отрывистый, то замедленный. Несколько слов о математике, будущем Востока и Запада. О книгах, вернисажах, музыке не было сказано ни слова. Таким образом, мы говорили ощущениями непроизнесенных, но горячо пульсирующих слов.