Ты знаешь, что я никогда не был врагом молодости, молодежи. Не я ли первый приветствовал Белого? и Блока? позднее Городецкого? и Гумилева? и совсем недавно графа А. Толстого? Но я хочу или иметь возможность учиться у молодежи, или чтобы она училась у меня, у нас. Третьего я не признаю. Или принеси что-то новое, или иди через нами поставленную триумфальную арку. Когда же как новое откровение предлагают мне идеи, нами пятнадцать лет тому назад отвергнутые и опровергнутые, я оставляю за собою право смеяться.
В Петербурге у вас я не вижу никаких радующих предзнаменований. Может быть, я ошибаюсь, судя издалека. Мне кажется, что союз «Аполлона»[35] – вполне внешний. Его идея – привешена извне, а не возникла из глубины того сообщества, которое окружает журнал. «Академия» – учреждение очень приятное, заслуживающее всякой поддержки, полезное, но ведь оно имеет смысл только при существовании истинной жизни.
Иначе ее роль – сохранять, и бессмысленно сохранять, традиции и формы, чтобы передать их более счастливым поколениям.
Еще хуже обстоит дело у нас в Москве. «Весы» умирают не только физически, – они умерли и духовно. Вокруг них нет никого, кроме шакалов, догладывающих оставшиеся кости (разумею Ликиардопуло и кое-кого еще). «Музагет» себя откровенно объявляет эклектиком. Это лучшее, что он может сделать. Только самая широкая, общекультурная платформа способна сейчас еще объединить более или менее широкие силы. Впрочем, я лично в «Музагете» почти не участвую. Для такого нетрудного дела, какое он затеял, не стоит трудиться.
Я думаю, что в этой общественной дезорганизации достаточно повинны и мы, т. е. мы с тобой. Ибо больше обвинить некого, за полной духовной безответственностью Блока, за почти преступной зыбкостью Белого и за горестным падением Бальмонта (с которым я провел несколько недель в Париже). Что должно делать мне, я ищу, я стараюсь понять и надеюсь услышать от тебя. Но тебе прежде всего, усилием воли, надо стряхнуть с себя твое равнодушие. Сейчас время, когда тебе нельзя, когда ты не имеешь права – молчать. Последние годы, ушедший в совершенно не читаемое нигде и никем «Золотое руно», ты как бы не существовал в русской литературе. Единственное твое дело было – сборник «По звездам». Это очень много, это дело едва ли не великое, но для наших дней даже великого мало. Надо больше. Ты должен писать, ты должен говорить, ты должен учить. И прежде всего ты должен воскреснуть как поэт. «Cor Ardens» более чем необходимая для нас книга. Отсрочка каждого дня ее появления – есть твое преступление перед русской литературой и, следовательно, перед русским обществом, перед всей Россией.
Я очень жалею, что в моем распоряжении только перо и бумага. Мне хочется говорить с тобой и сказать все это, с бесконечными дополнениями, с развитием всех мыслей, устно. Но не знаю, когда удастся мне быть в Петербурге и у тебя. «Обстоятельства», и прежде всего работы держат меня прикованным здесь. Не смею тебя просить о письмах, но тайно хочу надеяться на них. Обнимаю тебя любовно.
Здесь был Сологуб. Сейчас – Сомов.
Андрей Белый – Валерию Брюсову
17 апреля 1903 года, Москва
«Вы для меня ‹…› –
Рад чрезвычайно получить от вас письмо. Поздравляю вас и Анну Матвеевну с праздником: Христос Воскрес! Завидую вам: теперь в Москве как-то особенно уныло. К яростно напряженной и лихорадочной суетне присоединяется еще и невыносимо гнетущая астральная атмосфера. Газеты сулят вихрь снегов, летящий на Москву. Быть может, холод освободит Москву от тучи уныния: пришла – уйдет. Лично для меня все отягощается еще одним странным обстоятельством: у меня такое чувство, как будто моя личность как бы оторвалась от индивидуальности: она вернулась, совсем вернулась сюда, а индивидуальность ушла туда сквозь конец – окончательно. Мне кажется, что «я» еще недавно смотрел отсюда туда – бесконечно говорил о «тамошнем» в качестве созерцающего. Теперь произошло обратное. Оттуда смотрю я сюда и еще умею говорить, как и «они», а они ничего не понимают – думают, что я все тот же. Мне хочется говорить с ними о внешнем и молчать о том, что приблизилось; как это трудно: отовсюду обращаются с умными разговорами, когда «оно» – безумная реальность. Они думают – я с ними, но из духа протеста хочется крикнуть: «Ничего не понимаю» – огорошить трезвостью тех, кто слишком трезв, чтобы без рассуждений «о» отдаться глубине – уплыть от их рассуждений. Когда к Стеньке Разину пришли, чтобы исполнить приговор, он нарисовал лодочку на стене и смеясь сказал, что уплывет в ней из тюрьмы. Глупцы ничего не понимали, а он знал, что делал. Можно всегда быть аргонавтом: можно на заре обрезать солнечные лучи и сшить из них броненосец – броненосец из солнечных струй. Это и будет корабль Арго; он понесется к золотому щиту Вечности – к солнцу – золотому руну…