Отсюда у него вырабатывается стиль, состоящий из коротеньких, в одну или полстрочки, фразочек, нередко колючих, как иголки. События дня и даже минуты для него имеют прелесть и занимательность только до событий следующего дня. Есть существа в природе, которые живут, только пока заходит солнце. Но ничего не сравнится с жизнерадостностью их танца в сиянии умирающего солнца. Дорошевич был такой эфемеридой»
«Дорошевич любил играть на сцене и, кажется, был хороший актер. В Москве и Петрограде он при мне не выступал, поэтому я не видал его актером. Но, судя по великолепному чтению им своих вещей, он должен был играть превосходно. Например, в 1918 году он читал в Петрограде ряд интереснейших лекций по истории Великой французской революции – любимый его предмет в последние двадцать лет жизни. Я не знаю на современной русской кафедре лектора более эффектного. Дорошевич как бы разыгрывал все эпизоды грозной темы своей в лицах, быстрою сменою и искусною мимикою оживляя пред аудиторией Дантона, К. Демулена, Робеспьера, Эбера, Марата, Бонапарта. Было очень интересно. Историю революции он изучил прекрасно и обладал, может быть, лучшею в России частною библиотекою по этому предмету, с множеством драгоценных изданий и документов эпохи, не часто встречающихся даже в специальных государственных книгохранилищах и архивах Франции. К сожалению, сокровище это погибло в долгое отсутствие Дорошевича из Петрограда в его предсмертные 1918–1921 годы.
…По-моему, Влас любил мистифицировать не только других, но и самого себя. Однажды в [18]90-х годах я застал его в яростном припадке лютой ревности по рецепту Отелло, венецианского мавра… Ему „изменила любимая женщина“, в сущности давным-давно уже нелюбимая и от которой он рад-радехонек был отвязаться, да и никогда не стоившая любви. Тем не менее Влас метался по номеру „Метрополя“ как дикий зверь, вопиял, рычал, восклицал громкие слова и все рвал и метал вокруг себя, – дождем летели гребенки, щетки, флакончики. Сперва я даже испугался было за него. Но затем, приглядевшись, замечаю: швыряется-то он вещами стоимостью приблизительно этак не свыше рубля – целкового, и все – мимо зеркала и письменного стола, заставленного дорогими безделушками… Взоры наши встретились, и, поколебавшись одну секунду, он расхохотался и произнес самым спокойным и естественным тоном:
– Черт знает что такое! Никакой в вас поэзии! Сухая душа! Вот и изволь тут среди подобных черствых циников быть человеком с высокими и сильными страстями!
Смолоду он серьезно подумывал о сценической карьере. Но его, к счастью, отговорил знаменитый артист московского Малого театра – тоже престарелый тогда – Иван Васильевич Самарин. К театру Влас долго питал большой интерес и хорошо понимал его. Наши театральные вкусы сходились довольно близко, и большинство моих театральных друзей – Эрнст Поссарт, Эрнесто Росси, Ф. И. Шаляпин (до нашего разрыва в 1911 году), Андреа Маджи и др. – рано или поздно делались и его друзьями. В Шаляпина Влас был влюблен и сделал для его прославления, пожалуй, не многим меньше, чем сам артист. Будучи самодержавным владыкою „Русского слова“, Дорошевич одно время ежедневно вбивал имя Шаляпина в память и воображение публики, как гвоздь в стену. Шаляпин заслуживал того, но без Дорошевича гипноз его имени не распространился бы так стремительно быстро и широко и не укрепился бы так непоколебимо и безапелляционно прочно. Стоит вспомнить хотя бы совершенно экстатические статьи Дорошевича о Шаляпине в „Мефистофеле“ Бойто в Милане. Ведь это же не рецензии, а поэмы!
К зрелым годам он, по собственному его выражению, „объелся театром“ и мало-помалу сделался к нему если не столь холодным, как я, то все же довольно равнодушным.