«В трудном и благородном искусстве перевода Лозинский был для XX века тем же, чем Жуковский для века девятнадцатого. Друзьям своим Михаил Леонидович был всю жизнь бесконечно предан. Он всегда во всем был готов помогать людям, верность была самой характерной для Лозинского чертой. Когда зарождался акмеизм и ближе Михаила Леонидовича у нас никого не было, он все же не захотел отречься от символизма, оставаясь редактором нашего журнала „Гиперборей“, одним из основных членов Цеха поэтов и другом всех нас»
«Художественному переводу, и притом исключительно переводу стихов, был посвящен всего один семинар – М. Л. Лозинского…Особенность этого семинара заключалась в том, что состоял он исключительно из женщин, – ни одного мужчины, кроме самого Лозинского. Пятнадцать дам, изысканных, лепечущих по-французски, в возрасте от тридцати до сорока и, говорят, поголовно влюбленных в своего руководителя. А в него тогда мудрено было не влюбиться, – высокий, крепкий, обольстительно учтивый и пленительно образованный, Михаил Леонидович Лозинский привлекал все сердца. На своем семинаре они – в Петрограде 1919 года – сообща переводили сонеты Эредиа. По многу дней сидели над каждой строчкой. И сколько было вариантов, восторгов, тончайших наблюдений, остроумных догадок, пылких восклицаний, охов, ахов, шелестов, хрустов и трепетов! Изысканные лозинистки держались несколько в стороне от остальных студистов, и потому из них запомнились мне только две: Оношкович-Яцына, впоследствии превосходно переводившая стихи Киплинга, и Памбэ (псевдоним Рыжкиной) – милейшая толстуха, писавшая очень смешные шуточные стихи»
«Лозинский – величественный, огромный и солидный, как шестистопный ямб»
«Михаил Лозинский впервые появился в Студии за лекторским столом, он тоже разочаровал меня. Большой, широкоплечий, дородный. Не толстый, нет, а доброкачественно дородный. Большелицый, большелобый, с очень ясными большими глазами и светлой кожей. Какой-то весь насквозь добротный, на иностранный лад, вроде василеостровского немца. Фабрикант, делец, банкир. Очень порядочный и буржуазный. И, безусловно, богатый. Это о таких, как он, писал Маяковский:
С буржуазно-барственным видом Лозинского мне было труднее примириться, чем даже с нелепой фигурой Гумилева в короткой широкой дохе и ушастой шапке.
Лозинский заговорил – спокойно, плавно и опять как-то барственно, приятным, полнозвучным баритоном. О переводе стихов. И привел несколько примеров переводов. Сначала оригинал по-французски и английски – с прекрасным выговором, потом по-русски.
Помню, как он произнес, великолепно скандируя, каждое слово падало звонко:
Я не любила Леконт де Лилля, но тут вдруг почувствовала всю красоту и силу этих слишком парнасских стихов. Лозинский читал стихи лучше всех тогдашних поэтов, но сам он был, хотя и прекрасный переводчик, слабый поэт. И это тем более непонятно, что он владел стихом, как редко кто во всей русской поэзии, и обладал, по выражению Гумилева, „абсолютным слухом и вкусом“.
Лозинский считал себя последним символистом. Но и среди символистов он вряд ли мог рассчитывать на одно из первых мест.
Помню его отдельные строки:
или:
или еще:
Эти руки, „похожие на крик“, да еще не просто на крик, а на „крик разлуки“, – как будто при разлуке кричат как-то особенно, – не свидетельствуют о совершенном вкусе, как и рука, что „режет, как быка“.
Абсолютный вкус и слух Лозинский проявлял лишь в отношении чужих стихов и, главное, в переводах»
«О духе его поэзии можно спорить, ее приподнято-отвлеченная пышность может не нравиться и даже раздражать. Но необыкновенное мастерство Лозинского – явление вполне исключительное. Стоит сравнить его переводы хотя бы с такими общепризнанно-мастерскими, как переводы Брюсова или Вячеслава Иванова. Они детский лепет и жалкая отсебятина рядом с переводами Лозинского. Рано или поздно, но не сомневаюсь, что они будут оценены как до́лжно, как будет оценен этот необыкновенно тонкий, умный, блестящий человек, всегда бывший в самом центре поэтической „элиты“ и всегда намеренно сам остававшийся в тени.