Она просто очаровательна, умна, полна ласки для встреч по сердцу, – хорошая, но почти глухая, почти слепая» (
ШАЛЯПИН Федор Иванович
«Голос, тембры и дикция Шаляпина были таковы, что этих „трех измерений“ было бы достаточно для увековечения его имени в потомстве, если бы даже природа в отношении, так сказать, физического естества его обидела. То есть если бы у него не было этого большого лица, которое „одинаково легко было гримировать под лица царей и дьяволов, пьяниц и вельмож, преступников и философов“; ни этой, по выражению Стасова, „великанской фигуры“, которая в гибкости и скульптурности могла соперничать с любым балетным артистом; „ни этих рук, пальцы которых так выразительно разговаривали языком угрозы и подхалимства, пристрастия и величия, хитрости и ласки“.
Станиславский требовал, чтобы пальцы „звучали“. Я должен отметить, что ни у кого другого я таких „звучащих“ пальцев, как у Шаляпина, не видел.
Без грима и костюма Шаляпин умел в любом концерте показать такой калейдоскоп образов, что иной раз, особенно при резком переходе в бисах от какого-нибудь „Ночного смотра“ к „Титулярному советнику“, слушатель ощупывал себя: а не происходит ли все это во сне?
Всеми своими дарами Шаляпин пользовался с неповторимым мастерством и тактом» (
«Поражало в нем не столько мастерство оперного певца, сколько некая звучащая стихия, для которой „законы не писаны“, потому что она сама творит закон, исходя не от школьной преемственности (от других певцов-предшественников на европейских сценах), а откуда-то изнутри, из недр национального духа, как народные песни и былинный эпос.
Стихия вредила Шаляпину-человеку. Он казался подчас грубоватым, даже беспощадным на фоне созданных им сценических образов, отразивших всю гамму глубоких человеческих чувств. Богатырская индивидуальность не умещалась в обычных рамках, взрывчатое воображение как бы выбрасывало ее за пределы действительности. Шаляпин в жизни поневоле продолжал ощущать себя на сцене, не столько жил, сколько „играл себя“, и от наития данной минуты зависело, каким, в какой роли он себя обнаружит. Эта большая жизнь в непрестанной работе над самоусовершенствованием и в непрерывных триумфах – со спектакля на спектакль, из города в город по всему миру – была сплошным лицедейством. Меня не удивило, когда мне сказал приятель, часто бывавший у Шаляпина перед его смертью: „Какой великий артист! Представьте, даже на краю могилы, сознавая, что близок конец, он чувствует себя как на сцене: играет смерть!“
Для таких абсолютных творцов-художников стираются грани между реальным и призрачным.
…Не было, кажется, художника взыскательнее к себе. До последних лет жизни Шаляпин не переставал вырабатывать свои роли, не полагаясь на „вдохновение“, на взволнованную импровизацию, а добиваясь законченной формы в мельчайших подробностях игры, в каждом дополняющем пение жесте. И все музыкальные фразы доводил он с неимоверным терпением до этой завершенности. Если же не добивался результата, то – иногда после долгой работы – попросту отказывался от роли. Этим объясняется сравнительно небольшой его репертуар. Не от лени – напротив, от избытка трудолюбивой честности.
…Возведение оперы в ранг музыкальной драмы, в сущности, идет от Шаляпина. В излюбленных им операх он знал все наизусть – партии всех партнеров и каждую ноту партитуры. Надо было видеть его на иных репетициях… Случалось, отстранит капельмейстера, возьмет у него из рук палочку и покажет оркестру, как оттенить тот или иной пассаж.