Не будем забывать, что подобное впечатление сложилось и навсегда осталось в памяти у тогда еще очень молодого человека, да и у других очень молодых людей. “Город был пустынен и прекрасен. Ни прохожих, ни лошадей, ни машин. Петербург превратился в декорацию. Он стал архитектурным организатором в его первородном существе”, – так воспроизводит его в своих воспоминаниях Ида Наппельбаум шестьдесят лет спустя[18]
. В воспоминаниях Ходасевича и Бунина, в дневниках Блока и Чуковского, во множестве российских и зарубежных публикаций о том же времени мы встречаем другие ощущения и слышим иные оценки. Но Сане Бернштейну было девятнадцать – двадцать лет, и у него, по его собственным словам, “глаза разбегались: тут и Дом литераторов, и Дом искусств, и романы, и занятия” и, добавим, еще и революция, и стихи, и “Серапионы”, и ОПОЯЗ…Тогда очень много веселились в эти годы: в то голодное время был не только расцвет научной и поэтической работы, была еще и масса развлечений. Был в Институте истории искусств бал, на котором появился Гумилев во фраке. Кажется, он и на маскараде был во фраке, по воспоминаниям – я его не помню на маскараде[19]
. Были еженедельные вечера в Доме искусств, очень веселые. Был живой кинематограф, которым руководили Евгений Шварц и Лева Лунц, – они были двумя конферансье и всякие трюки придумывали.Пятница в Доме искусств. Лева, с озорным блеском в глазах, прихрамывая и опираясь на палочку – ему свернули ногу, качая его на каком-то вечере, – перебегает от одного к другому, созывает разбредшихся по разным комнатам и углам обычных участников пятничных увеселений. Десяток почтенных литераторов в возрасте от семнадцати до двадцати двух лет сбивается наконец в тесную кучку и в десять минут, перебивая друг друга, катаясь по полу от смеха над удачными выдумками, составляют под предводительством Левы Лунца и Евгения Шварца сценарий для живого кино. Лев Арнштам садится за рояль, Лунц конферирует. Сегодня – “Нельдихен в Америке, тяжелая драма, нервных просят удалиться”. Я изображаю то героя, то пароход, на котором герой прибывает в Америку, а сам Нельдихен со своим обычным невозмутимым видом – Статую Свободы. Он огромного роста, с длинными ногами, и мне приходится проползать у него между ногами, изображая, как пароход причаливает к нью-йоркской гавани. Публика была непритязательна, и если какие-то “кадры” получались не слишком удачными, то это встречалось снисходительно. Смеялись, аплодировали, веселились публика и актеры одинаково.
Было очень молодо, люди были полуголодные и потому очень легкие. Дым буржуек и котлеты из картофельной шелухи как-то замечательно быстро забывались в светлом нарядном зале. В ободранных костюмах, иногда – в валенках мы танцевали с таким увлечением, как будто все спокойно за стеной этого зала.
Мы жили плохо и не боялись худшего, не ждали лучшего.