Начавшись как обычное письмо теряющей возлюбленного женщины, оно по ходу дела обретает новые черты: тут и благородство (“не хочу жертвы”), и отказ от притязаний на свободу молодого друга (“говори только о настоящем, а не о будущем”, читай: не беспокойся, я не собираюсь за тебя замуж), и щепотка педагогики, почти материнские наставления старшей младшему в рассуждениях о грехе… Нет, Мышка-Бараночник, похоже, не так проста, когда выходит из образа, созданного для нее Ходасевичем. Там, с поэтом-ровесником, требовался имидж если не молоденькой, то слабенькой и беспомощной, прелестного и неразумного дитяти, которому следует напоминать о необходимости покушать и от которого не приходится ждать дельных поступков. Стоило ей разрушить образ, когда нужда заставила превратиться в добытчицу и сестру милосердия, разрушились и отношения. В записке та же слабость присутствует, даже подчеркнута (“мне самой нужна подпорка”), но соседствует с поучительным тоном. Тут и гордость, естественная в таком письме, и оскорбленная честь, но все-таки больше острого стремления к честности, к ясности в отношениях. Не эта ли потребность ясности и простоты в отношениях в свое время привлекла к маленькой Мышке Владислава Ходасевича, досыта настрадавшегося от взбалмошности, непредсказуемости и эгоистической безответственности Марины Рындиной и высокомерной насмешливой улыбки “принцессы”, “царевны” Жени Муратовой?
К эпистолярному творчеству своей второй жены Ходасевич относился с большим недоверием:
Если бы ты, Пип, был на самом деле такой, как в письмах, – все было бы по-другому и – поверь – лучше. Но письма ты пишешь скучая, а живешь веселясь. И, несмотря на все меланхолии, ты скучающий лучше, чем веселящийся, как и все люди, впрочем. Ну, Бог с тобой. За доброе слово – спасибо, но от слова (хоть оно очень правдиво, я знаю) до дела у тебя очень далеко. Поэтому я словам твоим почти не верю. Скучаешь – умнеешь. Развеселишься – опять пойдут мистики, юрики, пупсики – вздор[237]
.Однако в том, что слово ее
Не будем обсуждать и осуждать чужие разрывы и сближения: любови и браки, равно как люди, смертны, неведомо, кто окажется долговечней – брак или человек. К Анне Ивановне обращены и вдохновенные стихотворные, и нежнейшие строки писем В.Ф.Х. Но к 1921 году, к моменту переезда в Петроград, отношения изменились: поэт мог любоваться девочкой-женой, умело раскрашенной куколкой, Мышью-Бараночником, подругой десятых годов, но сиделку, которая днем служила, а по вечерам перевязывала фурункулы, – он ведь и в столовой Дома литераторов появился с бинтом на шее, – мог уважать, благодарить, но… в музы она решительно не годилась.
Об отношениях между Владиславом Фелициановичем и Анной Ивановной в то время, когда он часто виделся с ними, отец в своих записках говорит глухо, только упоминает, что из Петрограда они порознь и поочередно уезжали в Москву. Мне же в пору наших прогулок на Зубовскую было сказано куда определенней: “Когда я с ними познакомился, они уже не были мужем и женой, хотя в Доме искусств жили в одной комнате”. Я совсем не поняла, что это значит: по моим тогдашним понятиям, муж и жена – это как раз и есть те люди, которые живут вместе, в одной квартире, в одной комнате, как же иначе? Отец недооценил степень моей неосведомленности об отношениях между полами. (Где ж было к тому времени просветиться? У матери в войну была одна забота: прокормить дочку; шушуканье одноклассниц отталкивало, грубые шуточки вызывали гадливость, а в книгах в те времена