Да умею я читать, успокойтесь! Велика премудрость: “Ма-ша-ка-ша-ешь-ма-ша-ка-шу”. Неохота мне жевать вашу машу с кашей – скучно. Я хочу читать так, как они, мама с папой: чтобы толстая книга, мелкий шрифт и – быстро.
– “…Если кузнец Вакула принесет те самые черевики, которые носит царица, то вот мое слово, что выйду тот же час за него замуж…” – это папа читает мне Гоголя.
– это мама читает мне Некрасова.
Ну какая может быть маша с кашей после такого?!
В зиму 1940–1941 года по вечерам папа читает вслух “Оливера Твиста” (по ходу дела адаптируя текст, как я обнаружила позднее). Мы сидим в обнимку на зеленом плюшевом диване, а на фоне стены – той, что напротив, – движутся послушные его голосу фигуры Оливера, его обидчиков и защитников. Мама сидит у стола, но смотрит не на стенку, где мне видно то, о чем читает папа, она смотрит на нас с ним.
Так – легко и свободно – и чтобы мама так слушала, у меня не выходит. А если не выходит так, то не надо мне никак. То, что получается у меня, по моим понятиям не значит: “уметь читать”. Я и говорю всем, что не умею. Проверить никто не догадывается. Нам бы следовало договориться о дефинициях, но подобные темы не принято обсуждать с дошкольниками. Беда в том, что литературный текст я воспринимаю только на слух: это они, отец и мама, сами меня избаловали, прочитав мне в ранние мои годы с присущим им обоим артистизмом десятки подходящих для детей шедевров. Читать я худо-бедно умею, но терпеть не могу, мне ненавистен самый процесс складывания букв в слова, меня невозможно усадить за книгу.
Дабы приохотить к чтению, мне покупают подходящие книжки:
– Вот: про девочку и собаку. Совсем как у нас. Правда, похоже? – спрашивает мама не совсем натуральным голосом.
Ничуть не похоже. На картинке в книжке: девочка с гладкими волосами возится с кудлатой собачонкой. У нас кудлатая девочка, волосы у меня вьются, а доберман-пинчер Дик – тот весь гладкий, от кончиков острых ушей до остатка обрубленного хвоста. Ну зачем стану я разбирать-стараться про
Мы дочитали “Оливера Твиста” и начали “Маугли”.
Тут все и рухнуло.
Мы никогда не узнали, кто позвонил нам по телефону и прокричал в трубку:
– Включите радио!
По радио передавали речь Молотова. Он сообщил, что началась война. День был воскресный, полдень, мы собирались переезжать на дачу. Война застала нас среди упакованных корзин и собранных чемоданов. Взрослые принялись в молчании их разбирать. Я подошла к окну и уставилась на хорошо знакомый мне тополь, который стоял тут всю мою жизнь, стараясь покрепче его запомнить: я так поняла, что теперь все будет по-другому. Так и случилось.
Отец был мобилизован на третий день войны. Детей писателей отправили в эвакуацию 6 июля. Только малыши, до трех лет, поехали с мамами. Из тех, кого определили в интернат и поселили в Берсуте на высоком берегу реки Камы, я была, кажется, самой младшей и уж точно самой несамостоятельной. У меня была с собой кукла с закрывающимися глазами, и я всем говорила, что не умею читать. Я пыталась жить в том, навсегда исчезнувшем мире, с папой и мамой, с Диком и “Оливером Твистом” и безнадежно не ориентировалась в новой реальности. Со мной все время что-то случалось, я постоянно куда-то проваливалась: в глубокую лужу, в лисью нору, в придорожную канаву, в противопожарный бочажок. В конце концов я провалилась в полноводную реку Каму, что принесло мне даже кратковременную славу, потому что выудил меня оттуда, завернул в свою рубашку и отнес на руках по высокому откосу в спальню младших девочек Тимур Гайдар, кумир старших девочек. В Тимура все они были влюблены поголовно: повесть “Тимур и его команда” перед самой войной печаталась из номера в номер в газете “Пионерская правда” и даже успела выйти в свет отдельной книгой.