Называется город: Чистополь. Словосочетание “чистое поле” незнакомо мне, я воспринимаю только первую его часть, “чисто”, и удивляюсь: почему же “чисто”, когда так грязно? Жидкая грязь заливает городок, покрывает толстым волнистым слоем проезжую часть и слоем потоньше – деревянные мостки, что служат тут тротуарами. Грязь мягкими комьями выстреливает из-под лошадиных копыт, брызжет из-под колес проезжающих телег. Она враждебна и агрессивна, норовит стянуть с башмаков и потопить мои галоши. Отдать ей галоши – преступление, галоши – большая ценность, мама получила их для меня,
На этом фоне он кажется мне особенно чистым – у него светлое лицо, светлые, возможно, седые волосы, светло-серая одежда, он высокий, прямой, серебристый, он поднимается над бесконечной чернотой, перерезает, разламывает ее надвое, и ее становится вроде бы меньше. Мне хочется смотреть на него, но я отворачиваюсь, пригибаюсь к грязи, выуживаю из нее грязный прутик и принимаюсь эту грязь месить: никак нельзя, чтобы он подумал, будто я его тут подкараулила (я, честное слово, не караулила!), чтобы он подумал, будто я чего-то жду (a я правда жду).
Его зовут Константин Александрович Федин. Мама говорит, что он хороший писатель, что мой отец его ценит и с ним знаком. То, что считает, думает, ценит папа, который полтора года на фронте и все больше теряет в моем сознании реальный облик, превращаясь в фотографии и письма, – непреложная истина. Но у Федина, кроме литературных заслуг, чего достаточно взрослым, чтобы взирать на него с уважением, есть другие, чрезвычайно важные для меня: всякий раз, когда я попадаюсь ему на глаза, Федин дарит мне
Федин замечает меня, спрашивает, зачем я вожусь в грязи, велит бросить прутик и посмотреть на него. Только того мне и надо: бросить прутик и бросить этот жалкий театр для себя, наивную попытку сохранить достоинство в его и в своих глазах. Он опускает руку в карман длинного пальто, вынимает крошечный сверток и теперь смотрит на мои руки. Сверток – к моему ужасу – возвращается в глубину кармана. Из другого извлекается великолепный предмет довоенной жизни, совершенно неуместный в здешних условиях: белый носовой платок. Поколебавшись, Федин двумя пальцами поднимает за рукав мою руку, ту, что почище, и пробует платком стереть грязь с пальцев. Платок становится черным, пальцы – пятнистыми. Тогда он велит мне открыть рот и аккуратно забрасывает туда подушечку. Вкус конфеты отбивает память. Отчетливо помню все, что было до этого момента, но напрочь забыла, что произошло дальше.
Вечером к нам заглянула соседка, такая же эвакуированная москвичка. Мне поручено присматривать за ее маленьким сыном, мы спрятались за печкой. Мама угостила гостью папиросой, папиросный дым смешивается с запахом дыма из печки, когда мы с сынишкой гостьи открываем дверцу. Мне не надо присматривать за Витюшкой, мы оба присматриваем за огнем.
Слушаю вполуха взрослый разговор:
– Конфетки дарит, говорите? А чего ж не подарить? У них дома, известно, ледник жратвой набит, до весны хватит. На рынке мед скупает бочками. Он и Анечке Мартыновой конфетки носит, ваш Федин. Ишь, выбирает, кто покрасивей.
Мгновенный укол ревности: про Анечку мне ничего не известно. Хотя Анечка по нашей иерархии не соперница, ибо еще не вышла из детского сада, а я уже школьница, но что она “покрасивей” – это точно: волосы ниже плеч и вообще. А я при чем? Что ли, и я – “покрасивей”?
Мама горячо вступается за Федина, до меня доносится: “как вы можете”, “сплетни”, “напраслина”. Мама опровергает и ледник, и бочку меда, которую, по ее сведениям, купил вовсе не Константин Федин, а Николай Асеев, но с тем, что меня назвали красивой, она не спорит. Она соглашается?