Много лет назад Ачарья смирился с мыслью, что возраст любви давно миновал. Но вот, пожалуйста, он стоит перед дверью Опарны Гошмаулик, которая могла бы добыть себе любого мужчину, просто опустив взор (или каков там нынче язык обольщения). Ему не терпелось прикоснуться к ней, прижать ее нагое тело к себе и вдохнуть ее цитрусовый запах, который он когда-то презрительно счел вонью юности. Он у ее дверей. Рука легла на серебристую ручку. Он подождал мгновение. А затем развернулся и ушел.
Поднялся по лестнице, выбрался на крыльцо, прошагал по дорожке вокруг главного газона до ворот, где охранник вытянулся в струнку и салютовал ему. Не глядя пересек дорогу и вступил в Профессорский квартал. В лифте с ним ехали двое пожилых ученых. Вежливо улыбались. Он задумался, не пахнет ли от него Опарной. И не поймет ли Лаванья по его глазам, что он держался за ту серебристую ручку, и это могло меж ними прервать что-то, чем бы оно ни было. Он шел от лифта к квартире и не понимал, почему так бухает сердце. С досадной ясностью Ачарья подумал: должны были существовать какие-нибудь доисторические биологические виды, чьи сердца бились так громко, что эхо разлеталось по лесам, и чья кровь текла по венам с шелестом ручьев, бегущих по камешкам. Жизнь в те времена была, наверное, концертом. Но такие внутренние звуки выдавали бы их хищникам. И потому выжили только те, чьи сердца не грохотали слышимо, чья кровь текла молча.
Он взялся за дверную ручку своей квартиры и подумал, что сейчас делает Опарна. И тут дверь яростно распахнулась. Лаванья стояла на пороге в слезах, в руке – коробка с салфетками.
– Где ты был? – спросила она.
Он вошел и закрыл за собой дверь, чтобы они обговорили все приватно.
– Я пыталась дозвониться до тебя, – сказала она и утерла нос. – Анджу умерла, Арвинд.
– Что? – переспросил он.
– Анджу умерла, – повторила она.
Хрупкие плечи Лаваньи сотряслись, и она вновь заплакала. Она смотрелась неполной, как безрукий голодранец-канатоходец, какого он однажды видел. Ей нужно было его объятие, но Ачарья казался самому себе слишком грязным. Предоставил ей плакать в одиночку.
– Я только что проверила, – сказала она едва слышно. – Через два часа есть рейс в Мадрас. Мне надо ехать.
– Хочешь, я поеду с тобой?
– Я знаю, что ты не хочешь.
– Я поеду.
– Нет. Все в порядке. Она все равно была при смерти. Я реву, потому что, кажется, это правильно. А вообще я нормально.
– Я поеду с тобой.
– На самом деле я хочу одна. Вроде отпуска.
– Отпуска?
– Да. Я чокнутая женщина.
До аэропорта поехали в такси, потому что Лаванья сказала, что ему не стоит вести машину под дождем, да и черно-белое такси такое же древнее, как их «фиат». Он настаивал, что поведет сам, но, как обычно в таких случаях, она взяла верх.
– Ты не замечаешь, а на самом деле зрение у тебя не очень, – сказала она ему, когда они втиснулись на зад нее сиденье.
– Очень хорошее у меня зрение, – возразил он.
– Я буду думать в самолете, как ты там добираешься до дома. У меня сегодня такое чувство, будто все вокруг перемрут.
– Когда вернешься?
– Через десять дней, – ответила она. – Или позже. Будут церемонии. И мне нужно передохнуть.
– От чего?
– От тебя, – сказала она.
Окна в такси были закрыты – от дождя. Внутри было жарко и пахло мокрой ватой.
Ачарья почувствовал, что какие-то незримые твари кусают его за ягодицы. Он поерзал, словно желая их сердито раздавить, и Лаванья хихикнула.
– Что? – спросил он, думая, что она спятила от горя.
– Ничего, – ответила она. Дальше ехали молча. А потом он взял ее за руку. И, будто под действием таинственного боевого приема, ее ослабевшая голова легла мужу на плечо.
В зал вылета вел покатый пандус. Ачарья поднялся по нему, как добрый джинн, неся чемодан, казавшийся в его руке маленьким. Ему было странно нести лишь один чемодан. Была в этом суровость побега с невестой.