Было еще несколько задушевных тостов, а потом разговор съехал на другие темы. Потом достали гитару и начались песнопения. И только Подметкин меланхолически молчал, крутя в руках то стакан, то вилку.
— Пойдем, покурим, — предложил ему Уткин.
Они вышли на крыльцо. Волглая прохлада приятно освежала после застольного угара. Ночь вспрыснула землю росой, будто собираясь прогладить ее сухие морщины. Городские окошки перемигивались со звездами. Было тихо, лишь кузнечики неутомимо чесались, забираясь, казалось, в самое ухо.
Художники уселись на отсыревшую ступеньку. Уткину хотелось поговорить о своем творчестве, но Подметкин только курил и глядел в темноту. Разговор не завязывался, и Уткин решил зайти с другой стороны.
— Ну, а как у тебя? — спросил он.
— Что? — Подметкин вздрогнул. — А… Да все «матрики» крашу.
— Матрешки?
— Их самых.
Уткин хмыкнул:
— Ну и как?
— Нормально. Идут «матрики» — иностранцы берут. Вот Муху на «десятку» перепер.
Уткин не понял:
— Какую Муху? Цокотуху, что ли?
— Не какую, а какого… Художник такой австрийский. Известный, между прочим, стыдно не знать. Альфред или Альфонс… сейчас не помню.
— Ну и что он, этот Муха?
— Модерн. Сегодня в почете.
— Модерн…
— Что, и модерн не знаешь?
— Модерн я знаю.
— Темный ты, Уткин, — Подметкин вздохнул.
Уткин не обиделся:
— Ну и что?
— А то… Темный, потому и смелый. Выставки устраиваешь… Что ты можешь нового сказать?
Он замолчал, и повисла пауза. Уткин думал. Наконец он нарушил молчание:
— Выходит, если бы я не был темным, то не устраивал бы выставки?
— Ты меня понял, — усмехнулся Подметкин.
— А может, и вообще рисовать бы расхотел?
— Скорее всего.
— Но тогда скажи, зачем оно нужно, твое просвещение?
— А кому нужно твое рисованье? — желчно возразил Подметкин. — Просвещение нужно хотя бы, чтобы не выглядеть дураком.
Неожиданно тьма перед ними еще сгустилась, и посреди черного пятка блеснуло серебро. То был наперсный крест отца Михаила.
— Здорово, дети мои! — весело приветствовал их священник.
— Здорово, батюшка, — хмуро ответил Уткин. — А еще позже ты не мог припереться?
— Ты уж прости, — Михаил поздоровался с ними за руки. — Служба, знаешь… Видишь, я в облачении.
Появление отца Михаила вызвало в доме оживление и новое налитие рюмок. Он, не садясь, перекрестил свою «штрафную» и хотел было сразу направить ее по назначению. Но хмельной Суслов остановил его довольно развязно:
— Э, нет, батюшка, ты не в пивную пришел! Ты сначала скажи по поводу: что ты думаешь про нашего Уткина и так далее.
— Да, пожалуй… — отец Михаил посмотрел на Уткина, подвигал бородой и задумался.
— Давай, Миша, не тяни, — торопили его.
— Что же сказать?.. — он еще думал. — Вот что я скажу: всяк по-своему Господа славит.
Он лихо выпил и, не закусывая, повернулся к Уткину:
— Дай-ка я тебя просто обниму.
В добрый путь
Железная дорога — наша гибкая, но упрямая железка — ежедневно с великими мученьями выбирается из Москвы. Царапая брюхо на стрелках, обдирая бока о бесчисленные столбы и светофоры, оставляя клочья зеленой шкуры на шершавых стенах бетонного лабиринта, она выдавливается из столицы пульсирующими толчками. Она стегает себя электрическими разрядами и кричит раненым зайцем, она проползает мимо ближних перронов, не открывая дверей цеплючим ордам московских пассажиров. Только бы вырваться! Но постепенно слабеет хватка спрута: истончаются, редеют и рвутся щупалы и путы трубопроводов, проводов, переходов и переездов; уже легче выбор пути в сплетении рельсов. И вот торжествующе гласит победное индейское улюлюканье! — Еще хвост ее метет московские плевки и гондоны, а уже ноздри почуяли запах йода и трав, и первые еловые лапы протянулись, чтобы сбить с нее на ходу пыль мегаполиса, ту болезнетворную пыль, какую найдешь еще разве в кисете задохнувшегося пылесоса. И нет больше распутья, нет сомнений, только два сверкающих рельса, скорость и ветер — смотри, не захлебнись! Впереди Россия — есть где разогнаться, хватило бы духу.
Но, набирая ход, устремляясь в космически-бескрайние бездны страны, железка дает почему-то маленький изгиб, будто высунула язык, чтобы лизнуть кого-то мимоездом. Кому же предназначена ее дразнящая ласка? Кто это свернулся клубочком в долине и снисходительно жмурится на вагонный промельк? Нет, не взвихрит его веселый полет железной подружки, не унесет в заветные дали. Но он рад, ей-богу, рад этим кратким бесшабашным свиданиям и всегда поощрительно светит навстречу зеленым глазом — в добрый путь!