В свою смену! Я даже чуть растерялся, потому что знаю, как дорого для любого кинематографиста рабочее время и как часто его не хватает, чтобы успеть сделать всё, что наметил. Небольшой зал тон-ателье заполнился людьми: члены группы, актёры, технические работники. Смотрели в полной тишине, я никаких объяснительных реплик по ходу просмотра не вставлял, иногда Сергей Фёдорович задавал вопросы: кого-то он не узнал, о ком-то спросил. Закончился фильм. Долгое молчание. Ну, думаю, срезался, не впечатлило его увиденное. А он неожиданно громко вздохнул:
– Так. Спасибо. На сегодня все свободны, кроме звукооператора. Давай текст.
Взял две странички текста, внимательно прочитал, один раз, второй, я даже замер: как бы не стал его править или, того хуже, заново переписывать. Нет. Подошёл к микрофону, положил текст на пюпитр:
– Я готов. Давайте писать.
– Подождите, Сергей Фёдорович, – подал голос я, – а разве изображение на экран не пустим?
– Зачем? Не надо.
– Но в фильме, помимо чисто изобразительных эпизодов, много синхронных съёмок, о Михаиле Александровиче говорят известные, уважаемые люди, а в дикторском тексте есть фразы официального характера и есть фразы-размышления. Всё-таки экран что-то подскажет…
– Не надо, Клим, – сказал решительно и дал команду звукооператору – Начали!
Значит, он сразу запомнил весь фильм, его ритм, его настроение. И дальше я сидел тихо, будто удивлённый пацан, впервые увидевший, как работает артист над закадровым текстом в документальном фильме, а не как режиссёр, которого считали совсем не последним в кинодокументалистике. Прочитал он первый раз. Читал как новеллу, но не отстранёно, а так, будто сам шёл в траурной процессии по вёшенским улочкам, вглядывался в заплаканные лица, поднялся на самую верхнюю точку станицы и увидел сверху горюющее людское море.
– Ну, как?
– Да что как, Сергей Фёдорович? У меня никаких вопросов нет.
– Давай ещё раз.
Теперь пришла моя очередь спросить: зачем?
– Всё-таки давай ещё разок. Что? Плёнки, что ли, жалко?
Записали. Я направился в аппаратную забирать материал.
– Подожди. Есть у тебя в тексте одна фраза, надо бы над ней ещё поработать.
Он искал особое дыхание, интонацию. Читал и слушал, слушал и читал. Дублей сделали не меньше пяти, но остановились на втором:
– Так, кажется, будет хорошо.
И улыбнулся. Я протянул ему бухгалтерскую ведомость и деньги: как положено – 75 % от его, самой тогда высокой актёрской ставки – 75 рублей за смену. По-моему, он даже чуть обиделся, но сказал мягко:
– Ну что ты. Не надо.
…Прошло лет десять. Я уже работал в Москве секретарем Союза кинематографистов России. И мы с тогдашним председателем нашего Союза Сергеем Александровичем Соловьёвым решили создать такую структуру, которая бы объединила кинематографистов – участников Великой Отечественной войны. Ведь после 5-го съезда никто из них даже близко к нашему зданию не подходил. Обидели тогда шибко наших выдающихся мастеров-фронтовиков. А организация Совета ветеранов – это был повод, чтобы пригласить их, повиниться, сказать, насколько они дороги всему кинематографическому сообществу и необходимы. Много народу пришло: Озеров Юрий Николаевич, Ростоцкий Станислав Иосифович, Матвеев Евгений Семенович, Чухрай Григорий Наумович… Несколько лет они не собирались. Обнимаются, целуются, слёзы вытирают. А я на вахте предупредил: как войдёт Сергей Фёдорович, тут же мне сообщить – хотел встретить его. Уже и фронтовые сто граммов потихоньку стали поднимать, а Бондарчука всё нет. Наконец-то в телефонной трубке взволнованный голос вахтёра Верочки: «Пришёл!» Он уже поднялся на лифте, выхожу в коридор, и вот мы шагаем по нашему длинному коридору навстречу друг другу. Вид у него совсем не весёлый, я не решаюсь первым слово молвить.
– Да-а… – наконец протянул Бондарчук. – Давно не виделись.
– Сергей Фёдорович, как здоровье? Как вообще настроение?
Он стоит как вкопанный, хмурится:
– Плохо. – Достаёт из кармана пенсионную книжку. – Посмотри.
Открываю: пенсию начислили за все заслуги минимальную.
Окаянство!!!
У меня в глазах слёзы, и у него. Он не жаловался! Он поделился со мной, как тяжко от такой обиды у него на сердце. Может быть, потому, что увидел мои слёзы или почувствовал мою душевную боль за него. А у меня опять (в который раз!) перед глазами возникла пронзительная сцена проводов на фронт из «Судьбы человека», и в горле застрял крик. И я, уже убелённый сединой, еле сдержался, чтоб не зареветь в голос, не заорать на весь наш кинематографический дом, как отчаянно кричал в детстве на харьковском прифронтовом вокзале: «Папа! Папочка!..» Не знаю, сколько бы мы так простояли, но тут в коридор высыпали наши великие старики, опять начались объятия, давай его скорей за стол, тост в его честь. И он оживился. Хорошо ему стало.
Последний раз я виделся с ним за полгода до смерти. Я был у него дома, поговорили о разных делах, о деятельности Союза. Уже собираюсь уходить:
– А ты что, разве не перекусишь?