Не помню, чтобы он когда-либо в разговоре, а не в строке, называл свои стихи стихами. «Стишки», «стишок», и никак не больше. Кстати, в первые годы он и поэтом себя не называл; чувствовалось, что из той же скромности не был внутренне готов поставить себя в один ряд со служителями музы, которой с детства привык поклоняться. Нельзя не поверить его честным строкам:
Не случайно вырвалось и в «Третьей скорости»:
Сергей Орлов писал лишь то, что не мог не писать именно в это время, в данный период, в конкретный день, поскольку жил сердцем одною жизнью со всем народом своей страны, поскольку сегодня пережитое им — человеком — требовало проникновенного слова его — поэта.
На моих глазах рождались стихи «В клубе» и «Марья Гавриловна» после возвращения Орлова из поездки на Волго-Дон; «Ночью в казарме» и «Начальник заставы» — по возвращении его из поездки по приглашению Северо-Западного пограничного округа; стихи «Я не люблю людей, которым…» (1953) и «У леса голубого на опушке…» (1966); главы поэмы «Одна любовь».
Однажды летом шестьдесят седьмого года мы с Сергеем Орловым и Михаилом Александровичем Дудиным — одним из ближайших друзей Сергея — ехали, как говорят, «с ветерком» по широкому, гладкому шоссе под Ленинградом, любуясь развертывавшимися между березовыми рощами и мачтовыми соснами лесов светло-голубыми холстами неба. Дудин только что возвратился из своей очередной поездки в Пушкинские Горы, из Михайловского, земли своей обетованной, где, мы знали, ему, как и Сергею в Белозерье, и пишется и отдыхается хорошо. Своим характерным медлительным голосом он рассказывал:
— Зимой ко мне прилетела синичка, и я ей на ветку подвешивал маленькие кусочки сала. Стою у окна, а она совсем рядом садится на веточку, берет передними лапками это сало — и прямо в клюв.
— Слушай, Миша, а на каких лапках она сидела-то, твоя синица? — взрываясь хохотом, спрашивает Сергей.
Все хохочем до слез. У водителя автомашины баранка подпрыгивает в руках.
Улыбается все вокруг: пролетающие мимо разлапистые кроны деревьев, в ярком золоте солнечных бликов листья малинников, изумрудные поляны в коврах одуванчиков и ромашек. Кое-где сквозь деревья прорывается голубизна холодных озер.
Машина продолжает заглатывать длинную ленту разогретого солнцем бетона…
И тут у Сергея, смотрящего вдаль, из души вырывается:
— Красотища-то! Как в кино!
Снова смеемся, но уже с грустинкой. Насколько же стал человек лишен этой прелести — русской природы, частью которой является сам, если видит ее чаще в кино, если краски ее запоминает по киноленте.
Через несколько дней Орлов прочитал свои грустные, теплые тревожные строки:
Как-то в один из дней сентября, накануне двадцатой годовщины форсирования Невы моим батальоном и вступления его в бой на «малой земле» под Ленинградом — на так называемом Невском «пятачке», мы договорились с Сергеем Орловым поехать туда, на это дорогое мне памятное место.
Водитель нашей армейской «Волги» Витя Шарков за сорок минут домчал нас до бывшего поля брани, и мы с Сергеем побрели по редкой длинной траве и бурьяну к берегу Невы, от шоссе, от машины, от оставшегося в ней мальчишки-сержанта Шаркова в нашу память, в наши мальчишеские, лейтенантские, фронтовые дни, до сих пор столь ощутимо пахнущие иногда по ночам кровью и толом. Медленно, шаг за шагом преодолевая заросшие бурьяном ходы сообщения, воронки от бомб и провалившихся блиндажей, спотыкаясь о вылезшие из земли, искореженные ржавые части минометов, гильзы снарядов, проржавевшие каски и колючую проволоку, мы шли к реке. Сергей внимательно слушал сбивчивый от волнения рассказ о кошмаре жестокой битвы за этот Невско-Дубровский плацдарм, пристально всматривался в изрытое сталью поле. А надо сказать, что немало лет на этой земле не росла трава, настолько она была нашпигована железом, пеплом, газойлем и фосфором, светившимся осенними ночами.
На высоком откосе берега мы присели у найденного мною КП полка 20-й дивизии и долго молчали. Затем Сергей запел вполголоса фронтовую любимую песню, написанную Павлом Шубиным, которую на Волховском фронте звали Волховской, на Ленинградском — Ленинградской застольной: