Мейерхольдовский «Борис Годунов» пал жертвой собственного размаха и силы. Как бы великий режиссёр высоко ни ставил историко-политическую драму Пушкина, как бы ни ценил приложенных к подготовке спектакля разными людьми, в том числе и Прокофьевым, усилий, он в сгущающейся атмосфере конца 1936-го — начала 1937 года вынужден был спектакль с постановки снять. Трагедия об обманутом народе, объявленном святым Самозванце, на деле — узурпаторе, лжеце и убийце, свергающем при поддержке народа кающегося тирана, а потом идущего по его же стопам, звучала на фоне первых показательных политических процессов, прошедших сначала в августе 1936 года (дело так называемого «антисоветского объединённого троцкистско-зиновьевского центра», завершившееся расстрелом всех шестнадцати обвиняемых), потом в январе 1937 года (суд над так называемым «антисоветским троцкистским центром») в Москве, под хорошо срежиссированное массовое одобрение процессов, как нечто, подозрительно напоминающее происходящее вокруг. Но Прокофьев происходящего замечать не желал по-прежнему, точнее, сказал себе, что его, создающего новую музыку, все эти расправы с былыми коммунистическими вождями не касаются. Время покажет, насколько он горько ошибся.
Вскоре после возвращения Прокофьева из европейско-североафриканского турне в Испании началась гражданская война между поддерживающими левое правительство республиканцами и националистически и профашистски настроенными мятежниками. Прокофьева попросили подписать письмо — отклик на события со стороны Союза советских композиторов (ССК). Ознакомившись с текстом, Прокофьев отказался его подписывать, что было, разумеется, истолковано как враждебность по отношению к испанским республиканцам, уже успевшим обратиться за военной и финансовой помощью к Сталину и Молотову. В возмущении Прокофьев написал 6 сентября 1936 года председателю ССК Н. И. Челяпову:
«Действительно, это письмо было мне прислано для подписания, но оно было редактировано в Ваше отсутствие и, вероятно, мало культурным сотрудником в таких штампованных выражениях, что становилось обидно за образ мышления, который таким образом приписывался советскому композитору. Разница особенно резко выступала по сравнению с письмами писателей и учёных, появившихся на ту же тему в «Правде» и «Известиях».
Всего несколько месяцев назад я изъездил вдоль и поперёк молодую Испанию и имел много встреч с представителями революционной интеллигенции». Интеллигенции антиреволюционной в Испании 1935–1936 годов, как и в России 1916—1917-х, практически не было. «Все они горячо интересовались Советским Союзом. Среди общего благожелательного отношения, однако, часто возвращался один и тот же вопрос: достаточно ли культурна новая смена, чтобы действительно двинуть советское искусство? И вот такой документ, как вышеуказанное письмо, который, несомненно, попал бы в Испанию, мог дать крайне нежелательный ответ на их опасения.
Несмотря на мой письменный протест, письмо не было возвращено мне на подпись в упорядоченной редакции, как я того ожидал… <…>
У меня создалось впечатление, что иные наши композиторы, которым присылаются на подпись такие документы, предпочитают не входить в разбор, умело ли они составлены, из опасения, что произойдёт то, что как раз произошло, т. е. что такая критика будет криво истолкована, — и потому облик ССК очерчивается неумелыми руками сотрудников, мыслящих примитивно или равнодушно. В связи с этим надо обратить самое серьёзное внимание на происшедшее, ибо я-то ведь выступил, имея позади себя поездку по Испании, где революционные круги оказали мне и моей музыке исключительно сердечный приём, и, следовательно, было бы трудно заподозрить меня в несочувствии моим новым друзьям».
Этот эпизод свидетельствует о том, насколько Прокофьев оставался по внутреннему складу свободным парижанином, а не готовым выстраиваться в единую со всеми шеренгу членом Союза советских композиторов. Кстати, о Союзе. Лишь 23 апреля 1937 года Прокофьев подал заявление Челяпову о постановке на учёт Московского ССК, «в связи с определением моего постоянного местожительства в Москве».
К этому времени в английскую школу для детей дипломатов были отданы приехавшие из Франции Святослав и Олег, а из США прибыл купленный там Прокофьевыми новёхонький синий «Форд», или Форда, как его именовали окрестные мальчишки, — автомобиль, которым, по воспоминаниям Лины Ивановны, композитор поначалу «правил сам, мы совершали поездки по окрестностям Москвы, показывая их приезжающим к нам музыкантам…». Вскоре от самостоятельного управления машиной пришлось отказаться из-за принципиального нежелания москвичей соблюдать правила перехода через улицы. Прокофьев откровенничал с Дукель-ским: «…с толковым шофёром это очень облегчает жизнь, в особенности когда приходит весна и есть возможность выбраться «ins griine» <на зелень>».