В письме к Хренникову и Лебедеву Прокофьев говорил вещи, произнести которые у него прежде не повернулся бы язык: «Постановление ЦК ВКП(б) от 10 февраля 1948 г. отделило в творчестве композиторов прогнившие ткани от здоровых. Как это ни болезненно для целого ряда композиторов, в том числе и для меня, я приветствую Постановление ЦК ВКП(б), создающее условия для оздоровления всего организма советской музыки. <…> Скажу о себе: элементы формализма были свойственны моей музыке ещё лет 15–20 назад. Зараза произошла, по-видимому, от соприкосновения с рядом западных течений». Одновременно он оговаривал зону свободного действия для себя самого: «…тональная и диатоническая музыка даёт гораздо больше возможностей, чем атональная и хроматическая, что особенно видно по тому тупику, к которому пришли Шёнберг и его последователи. В некоторых моих сочинениях последних годов встречаются отдельные атональные моменты. Без особой симпатии, я всё же пользовался таким приёмом, главным образом, для контраста и для того, чтобы выделить тональные места. В дальнейшем я надеюсь изжить этот приём». И даже давал определённые обещания: «В <…> опере <«Повесть о настоящем человеке»> я намерен ввести трио, дуэты и контрапунктически развитые хоры, для которых я пользуюсь чрезвычайно интересными записями русских народных песен. Ясные мелодии и по возможности простой гармонический язык — таковы другие элементы, к которым я буду стремиться в этой опере». Лучше бы он никаких обещаний не давал — ему это ещё припомнят.
Послание было отвезено 16 февраля 1948 года днём на квартиру Хренникова Абрамом Мендельсоном: ехать самому Прокофьеву во всех смыслах не стоило. Гении не посещают квартир новоназначенных аппаратчиков, пусть и облечённых немалой властью. Отца Миры приняла жена Хренникова, произнёсшая крайне странную даже на слух советского профессора экономики фразу, что на грядущем собрании московских композиторов, мол, «будет вовсе не так страшно». Как именно «не так»? Знала ли она о решении относительно судьбы Прокофьева? Пыталась ли успокоить перед ударами, которые неизбежно должны были на него обрушиться? События ближайших дней показали, что решение, и довольно жестокое, на самом верху принято было.
Прокофьев открывал свежие номера «Правды» от 17-го, 18-го, 19-го… Публикация погромных «откликов одобрения» прекратилась. Власть вступала с ним в диалог — или это была только иллюзия?
Мясковский, напротив, считал, что каяться даже под нажимом не в чем и что отвечать на лживые обвинения надо музыкой. Ему было тяжелее прочих: прожив свою жизнь в одиночестве (сестра заменяла ему, как и чудаку Ламму, семью), он не имел ничего, кроме музыки, и уж её-то отдавать никому не собирался. Прежде «мимозный» друг Прокофьева оказался в критической ситуации крепче самого крепкого металла. Музыкальный ответ его был отмечен полным неприятием происходящего. В начальных тактах последней 27-й симфонии Мясковского до минор (1947–1949) сразу вслед за вступительной темой цитируется революционный похоронный марш «Вы жертвою пали в борьбе роковой, / Любви беззаветной народу…» Яснее об участи патриотически настроенных композиторов сказать было нельзя. Кстати, марш этот очень старый: текст его составлен из стихов Антона Амосова (1854–1915), сочинённых им на мелодию популярной песни «Не бил барабан перед смутным полком…», написанной в свою очередь на стихи поэта ещё первой половины XIX века Ивана Козлова.
27-я симфония Мясковского музыкально развёртывается чуть ли не как буквальная иллюстрация бесхитростных, ультра-романтических стихов Амосова, известных каждому русскому интеллигенту: двигаясь от сумеречного зачина к триумфально-радостному финалу: