В формулировках статьи — «отрицание… городской культуры с её любованием творчеством», «обречённость» существующей урбанистической цивилизации — можно при желании увидеть предвестие евразийской концепции, сформулированной вскоре Сувчинским с оглядкой на музыку Прокофьева и Стравинского и на пропагандировавшееся в 1917–1918 годах скифство. Можно увидеть в асафьевских формулировках и исток последовавшего со временем отказа Асафьева от буржуазного, как ему стало видеться, «миража «качества дарования»<, который> заслоняет качество высказывания и препятствует раскрытию противоречий, свойственных данному произведению, противоречий, объясняемых не только заблуждениями личного порядка».
Журнал же, об издании которого объявили Сувчинский, Глебов-Асафьев и присоединившийся к ним В. В. Гиппиус, назывался «Музыкальная мысль». В печатном проспекте издания политический радикализм (дело всё-таки происходило в 1917 году) сочетался с радикализмом эстетическим и — одновременно — с нерушимой верностью традиции; последние два качества изо всех живших в России композиторов ярче всего воплощал Прокофьев. А общая точка зрения всё-таки была скорее романтической, с упором на верховенство «духа музыки» и на «национальное существо» музыкального творчества.
«События наших дней повелительно зовут русское общество к деятельному участию во всех областях жизни, — писали в объявлении об издании Глебов, Гиппиус и Сувчин-ский. — Совершающаяся революция великого исторического размаха не могла стать и не стала революцией только политической и даже только экономической, — она уже захватывает и будет всё шире захватывать народную душу. Мы не предсказываем её будущих судеб, но уже сейчас, далеко впереди, открываются самые беспредельные религиозные возможности и на пороге к ним — художественные.
Художественная сила России издревле складывалась выразительнее и неудержимее всего в стихии музыкальной.
Стихия музыкальная есть основная стихия всякого подлинного искусства. <…>
Очередная тема — переоценка национального существа русской музыки привлечёт особенное внимание руководителей журнала…»
Но мы, кажется, сильно забегаем вперёд.
«Б. Верин», человек милый и бестолковый, славный товарищ и компаньон, привыкший, будучи отпрыском богатой петербургской купеческой семьи, тратить средства на всевозможные причуды, как стихотворец оставлял желать лучшего. Вирши он по-прежнему писал аховые, графомански-декадентские, как такое вот посвящённое Прокофьеву и положенное им на музыку — номер 3-й из Пяти стихотворений для голоса с фортепиано, соч. 23 (1915) — восьмистишие:
Сохранилось и ещё одно дружеское стихотворное подношение С. Прокофьеву, относящееся к середине 1910-х годов:
ЛЕГЕНДА
Мы не стали бы цитировать этих графоманских виршей, не стань они в какой-то момент предметом творческой рефлексии главного героя этой книги. Разумеется, Прокофьев не мог относиться к ним как к полноценному стихотворчеству (он и свои-то за стихи не считал).
Но когда осенью 1916 года Верин заболел паратифом, Прокофьев решил 1 декабря позабавить всерьёз занемогшего товарища следующей хореической (четырёхстопной) эпистолой, в которой весело подтрунивал над его несчастной слабостью: