Первое, что я увидел, войдя в избу, то был какой-то страшный мохнатый старик, сидевший на печке, весь оборванный и черный, как эфиоп. Не успели мы переступить порог, как он уже кричал нам с печки:
— Нет ли у вас, рабы Божии, табачку? Я уже несколько дней пропадаю без табаку.
И когда мы ответили, что нет, то он заворчал на нас:
— Что ж вы за рабы Божии, коль нет у вас табаку!
И, порезав чубук от трубки, наложил его полную трубку и тем удовлетворил свою страсть. И жалко, и страшно было смотреть на такое чудище!...
Старуха светила лучину; кругом шныряли ребятишки, все черные, полунагие, закоптелые от грязи и дыму до того, что у них одни только глаза да зубы белели. Белья, видно, они никогда не мыли и не снимали, а носили его до тех пор, пока оно не сносится, не разорвется в клочки и само не свалится с тела. На стенах избы везде была сажа, ползали черные тараканы, а воздух был такой, что впору было задохнуться от вони. И немудрено: тут же в избе, под печкой, помещались телята и свиньи, и тут же доили коров.
Так жили люди эти от осени до Рождества, когда переходили в другую избу через сени, а эту замораживали, сметая со стен и с печки тараканов и вычищая навоз. После Рождества вновь переходили на старое пепелище, опять копили всякую грязь и нечистоту, опять под Пасху переселялись через сени в соседнее помещение — и так и жили, кочуя от праздника к празднику из одного жилья в другое, едва сохраняя на себе подобие человеческое.
Поглядел я на такое жилье и не чаял от этого ночлега и в живых остаться. К счастью, были у меня с собой в котомке баранки и крестики. Я стал ими щедро одаривать и ребятишек, и хозяев. Это сразу изменило их расположение в нашу пользу. Хозяйка засуетилась и стала готовить ужин, состоящий из холодных щей и гнилого хлеба, в котором копошились черви. Меня чуть не стошнило, когда я увидел разрезанный на ломти этот хлеб и в нем разрезанных червей. А хозяйке это, видимое дело, было не в диковинку, и она усердно хлопотала, приготавливая:
— Кушай, мой касатик, кушай!
Но я отказался кушать и попросил в свою деревянную чашку холодной воды, намочил в ней сухари и посыпал их мукой из толченых груш. На моей родине сушат груши, толкут их и эту муку берут с собою во всякое путешествие, особливо же в паломничество по святым местам. Та же мука могла служить и вместо квасу — на стакан воды чайную ложку муки.
Заметил мою стряпню старик на печи и заинтересовался.
— Чем ты, малый, посыпаешь-то?
Я объяснил, что у нас на родине в хохлатчине растет такое дерево, что грушей прозывается, и что из плодов ее делают муку.
— Ею, — говорю, — и посыпаю.
— Сем-ка, — говорит, — малый, я попробую!
Я подал ему чашку на печку. Старик отведал и заговорил:
— Вишь, малый-то гладкий! Хотите, чтобы он после своего дерева нашей щицы хлебал!
Одобрил, значит.
Все семейство, точно саранча, сразу набросилось на мою похлебку, детишки даже подрались над ее остатками; пришлось приготовить им другую чашку...
Мой спутник все время сидел молча и к еде не прикасался. Я стал приглашать его к столу, так как в течение трех дней я не замечал ни разу, чтобы он кушал, но он и на этот раз отказался от пищи.
Немало меня это тогда удивило.
Переночевали мы в этой сторожке ночь на Благовещение и утром в самый праздник спешно отправились в путь, чтобы поспеть в ближайшее село к Литургии. Дорога шла лесом. Был легкий морозец, на низинах стояла вода, а по балкам весенняя вода шла широким потоком. В одной из балок, через которую нам пришлось переходить, вода разлилась саженей на пятьдесят. По самой середине водополья виднелся мостик, а вода от утренника покрылась тонким слоем льда. Обойти воду было негде, и мы поневоле решили идти вброд. Сапоги у меня хорошие, с длинными голенищами. Оградил я себя крестным знамением, и, пробивая палкой с железным наконечником лед, я пошел вперед. Спутник мой все не решался идти вслед за мною и пошел только тогда, когда увидал, что я перешел уже самую глубокую воду под мостиком. Сняв с себя лапти, он босыми ногами отправился по моему следу. От быстрой и холодной воды старик едва мог добраться до мостика и, упав на мосту, стал метаться во все стороны. Я не был в силах ничем ему помочь. Вдруг он поднялся, обмотал ноги онучами, надел лапти и быстро стал переходить вторую половину разлива. Саженях в трех от берега я вошел в воду, взял его под руки и с большим трудом довел до берега. Бледный как мертвец старик упал на землю, и глухой стон вырвался у него из груди. Я перепугался и стал срывать с его ног лапотки и оборки. Наскоро собрав между кустами сухой травы, я подостлал ее в лапти и, обернув ноги старика сухой онучкой-суконкой, с трудом надел на него мокрые лапти. Жутко и страшно мне тогда было...