Увидела их и братия, и ледяной ужас сковал всех. Как сейчас, помню то страшное беспокойство, какое охватило особенно священнослужащих, совершавших Богослужение... Дрожащим голосом, тихо, точно про себя, они подавали возгласы и, будто приговоренные к смерти, не знали, продолжать ли Богослужение или прервать его, заблаговременно скрыться или ждать нападения на храм. Страшно волнуясь, они беспомощно и робко оглядывались на игумена Мануила и, казалось, безмолвно вопрошали его, что им делать и как поступить...
— Чего ты уставился на меня как баран, — крикнул на весь храм игумен, и этот властный голос Старца с корнем вырвал панику, охватившую монахов. Богослужение продолжалось, хор стал петь еще громче, нисколько не смущаясь присутствием большевиков, которые в числе 5-6 человек вошли в храм.
По окончании всенощной игумен Мануил, поддерживаемый с двух сторон послушниками, не обращая ни малейшего внимания на большевиков, вышел из храма по направлению к своим покоям. Его сейчас же окружила толпа богомольцев, подошедшая под благословение.
— А вы, черти, почему не подходите под благословение, — обратился игумен к большевикам, — безбожники вы, нехристы, чего лазите по монастырям да мутите народ, грабители...
— Батюшка, батюшка, — шепнул послушник, дергая игумена за рясу и останавливая его.
— Чего там батюшка, — оборвал игумен, а затем, обращаясь к большевикам, сказал им:
— Вас сколько здесь, — 6 человек, ну а нас 26, убирайтесь откуда пришли, а то прикажу выгнать...
Большевики, привыкшие, что перед ними все трепетали, и не ожидавшие такой встречи, пришли в страшное замешательство и до того смутились, что, глядя на них, богомольцы, и особенно бабы, заступились за них.
А кто же из знакомых с деревней и крестьянским бытом не знает, в каких формах проявляется такое заступничество крестьянских баб, отражающее столько юмора, им одним свойственного? Недаром крестьянские парни так боялись привхождения в их взаимные споры баб, особенно жалостливых, движимых только участием, но еще более обострявших всякого рода споры. Так случилось и здесь. Желая сгладить неприятное впечатление от слов игумена, бабы сказали ему:
— Батюшка, да то они так только сдуру, а ребята они ничего себе...
Сказанные на малороссийском языке эти слова приобретали обидный смысл и задевали самолюбие большевиков, которые были пристыжены настолько, что ушли из Скита, ничего не тронув и отказавшись даже от предложенной им трапезы.
— Не жизнь, а каторга, — нередко раздавалось в среде братии...
И умный игумен Мануил всегда находил слова, вразумлявшие братию.
— На каторге только подневольный труд, а нет страха за завтрашний день, за свою жизнь, все живут на готовом, обо всех заботится начальство, только воли нет свободной... А на что она монаху... А сейчас Господь послал такое время, что позавидовать можно и каторге... Трепетать приходится день и ночь, от страха работа валится из рук, молитва на ум и на сердце не идет, дрожим все, точно приговоренные к смерти... Не знаем, на что и для кого трудиться... Завтра придут жиды и все заберут, да вдобавок еще и убьют... Вот оно что! А откуда же трепет, откуда не знающий жалости к жертве страх?.. От маловерия! От непонимания, что значит нести Крест Господень и в чем сей Крест заключается!... Заключается же Крест Господень в скорбях, печалях и болезнях, в трудах и заботах, в досадах, огорчениях и неудачах, в туге душевной и телесной. Многозаботливость и многопопечение увеличивает тяжесть Креста, а смелое предание себя воле Божией снимает эту тяжесть. Думайте не о грядущих напастях, а о том, что вы — дети Божии, хотя и окаянные и недостойные, а все же Его дети... Он ли, Милосердный, не попечется о вас?! Тогда и страха не будет...
Игумен Мануил представлял собой в данном отношении полную противоположность своей братии. Он вырос и состарился в совершенно иных условиях жизни, отвергал революцию, как таковую, вовсе не считался с ней, не признавал ее и даже не хотел верить тому, что революция — совершившийся факт, с которым приходится считаться поневоле. Он был слишком умен для того, чтобы радоваться революции, однако же, как и всякий крестьянин, был уверен, что революция коснется только интересов господского класса и не заденет ни его лично, ни результатов его упорного долголетнего труда.
На большевиков он смотрел так же, как смотрел на каждого бунтовщика и смутьяна в стенах своего Скита, и, не допуская соглашательства с последним, не мыслил иного отношения и к большевикам, возмущаясь общим пресмыкательством перед ними и жалуясь на то, что русский народ без боя сдал свои позиции «страха ради иудейска». В этом игумен Мануил был бесконечно прав, а своим собственным примером оправдывал свои теории.