Только двое, занявшие места впереди, в одинаковых кожаных регланах и синих вязаных шапочках, сидели молча и как бы отчужденно, словно их отгораживала от окружающих глухая прозрачная стена. Один из них, совсем молодой брюнет с коротко подстриженным затылком, иногда поворачивал сильную смуглую шею и изображал некое подобие улыбки, другой, почти уже седой, устало и скучно поглядывал в окно. Эти двое были дублерами только что стартовавших космонавтов. Молодого я знал мало, всего лишь по нескольким фразам, оброненным в короткой беседе, из которой ясно стало одно: он совсем новенький и в Байконур приехал впервые; второго мы встречали здесь уже не однажды — и все дублером, хотя познакомились с ним еще в ту пору, когда он был таким же чернявым красавчиком, как и его напарник. За глаза мы уже и не звали этого, старшего, по фамилии и между собой все чаще называли его запросто: Седой. Сколько же раз он ездил сюда дублером? И о чем сейчас думал он, уже немолодой человек, в ушах которого еще стоял рев стартующей ракеты, на которой мог бы полететь и он? Мог бы…
Ну а почему бы и нет? В наших корреспондентских блокнотах давно таились строки его биографии. Но то была первая ступень его жизни, еще до прихода в отряд космонавтов… А что дальше, за чередой космонавтских лет? Нет, наверное, ничего мы не знали толком об этом человеке, задумчиво поглядывавшем в окно на унылую степь. Да и кому он был теперь интересен? «Почему после старта мы сразу же забываем о дублерах? — с некоторой даже виноватостью думал я, поглядывая на Седого и чувствуя, как между мною и ликующим автобусным столпотворением пассажиров тоже возникает прозрачная глухая стена. — Надо поговорить с ним, поговорить обязательно, ему сейчас тяжело».
Но встретиться нам довелось только утром.
Седой, облаченный в спортивный костюм, подтянутый и легкий, упруго сбежал со ступенек гостиницы, а когда очутился рядом, я не заметил на его лице и тени вчерашней удрученности.
— Вы меня? — спросил он, блеснув доверчивым взглядом. — Я-то вам зачем?
Что-то, видно, смутило, насторожило его в моей настойчивости непременно увидеться и поговорить именно сегодня хотя бы десять — двадцать минут.
— Как это зачем? — сказал я как можно веселее и непринужденнее. — Теперь-то уж ваша очередь.
Это был с моей стороны запрещенный прием, правда неосознанный, без умысла, и, чтобы как-то выправить возникшую и сразу отдалившую нас друг от друга неловкость, я добавил:
— В следующий раз полетите. Вот увидите…
Он, конечно, давно разгадал маневр, усмехнулся и предложил сесть.
— Акацией пахнет, — шумно вздохнул Седой, как будто мы только затем и встретились, чтобы наслаждаться и впрямь густым и текучим ароматом степных акаций. И, как-то сбоку с легкой укоризной взглянув на меня, закончил мою же фразу: — Полечу, конечно полечу, и очень возможно, что в следующий раз…
Облака, очень бледные, словно высушенные здешней жарой, обволакивали бесцветное небо. Духотой тянуло со степи, окружавшей городок со всех сторон, и уже не верилось ни во вчерашний праздник на старте, ни в восторженное возбуждение, охватившее нас в первые минуты после сообщения ТАСС, ни даже в то, что где-то в этой блеклой, недосягаемой для зрения дали облетал Землю стальной наперсток — виток за витком, виток за витком. И, словно разгадав причину моего настроения, чувствуя, что молчание все больше и больше рождает неловкость, Седой вздохнул, обмякнув плечами, и проговорил совсем уже доверительно:
— А вообще-то… Готовишься, готовишься — и… Все сначала, опять с нуля.
Он нагнулся, сорвал сухую былинку, повертел-повертел, помял ее в длинных, точно с набалдашниками, пальцах и продолжал, как бы успокаивая себя этими движениями рук, совсем не обязательными, но все же отвлекающими от главной темы, от ненужной откровенности, на которую волей-неволей переходил разговор: