Там, у станции Негорелое, у пограничной арки конопатый и огненно-рыжий, как подсолнух, пограничник снял буденовку и, по-нижегородски окая, сказал: «Пожалуйста, дорогой товарищ Горький, проезжайте в Советскую державу». И с этой минуты Алексей Максимович не отходил от вагонного окна. В Минск приехали ночью, а на вокзальной площади толпа. Встречают! В четыре утра уже шелестел флагами Смоленск… Потом Москва, Белорусский вокзал, возбужденное многолюдье. С жадностью узника, хлебнувшего головокружительного воздуха родной стороны, всматривался он в лица, с радостью подмечая какое-то удивительно новое их выражение… Москва подхватила, завертела, потащила по своим улицам, переулкам, этажам, пахнущим свежеструганым лесом, известкой, цементом — тем бодрым духом новостройки, которым дышала вся Россия. Когда составляли маршрут поездки по стране, вспомнил о Калуге. Спросили, почему именно этот заштатный городишко. К Циолковскому? Пожали плечами: есть фигуры и посолидней. Потом кто-то, кажется Алтайский, да, случайно оказавшийся в Москве калужский журналист, рассказал все, что знал о Циолковском. Оказалось, искатель «причины космоса» не такой уж абстрактный фантазер. Совнарком назначил Циолковскому пожизненную усиленную пенсию постановлением, подписанным Ульяновым-Лениным. Значит, и Владимир Ильич знал о калужанине, верил ему, предвидел результаты?
Нет, не только чудаковатый старик пытался опередить время — тысячи, миллионы таких же мечтателей, как он, ставили на рельсы, толкали вперед огромную, дымящую заводскими трубами страну. Особенно приметно это было на Днепрострое, где действительно зримо воля и разум людей творили чудеса. Облокачиваясь сейчас на прохладные перила балкона, вглядываясь в мерцание как бы плывущих по Неаполитанскому заливу звезд, Алексей Максимович вспомнил себя на краю днепрогэсовской плотины, откуда он смотрел на рабочих, сверливших неподатливый камень берегов. Землю словно жевали железные челюсти экскаваторов, она казалась легким прахом под руками человека, который строил для себя новую жизнь. Да, там, на плотине, вглядываясь сверху в маленьких человечков, которым подчинялась стихия, он подумал о том, какой наивной по сравнению со всем этим кажется сказка о Святогоре-богатыре, который не мог одолеть «тяги земной»…
Он и сейчас слышал, как, стиснутый с обоих берегов плотинами, бушевал, сопротивлялся Днепр…
А потом вот такой же ночью стоял он на балконе гостиницы, любуясь игрою огня на воде и странными тенями в каменных рытвинах изуродованного берега. Тени были разбросаны удивительно затейливо и были похожи на клинопись, которая вызывала желание прочитать ее…
«Именно в труде, — подумал он тогда, — и только в труде велик человек, и чем горячей его любовь к труду, тем более величественен сам он, тем продуктивнее, красивее его работа. Есть поэзия «слияния с природой», погружения в ее краски и линии, — это поэзия пассивного подчинения… Но есть поэзия преодоления сил природы силою воли человека, поэзия обогащения жизни разумом и воображением, она величественна и трагична, она возбуждает волю к деянию, это — поэзия борцов против мертвой, окаменевшей действительности…»
После Днепростроя самое яркое — Баку. До революции он бывал там дважды, и что запомнилось, так это хаос вышек, прижатые к земле, наскоро сложенные из камней казармы рабочих. Теперь он не узнал прежних мест. Необозримо широко разрослись промыслы. И почему-то почти не было заметно рабочих. Нет, рабочие были. Но нигде не было видно нервной, бешеной суеты, которую он ожидал увидеть. Создавалось впечатление монументальной, спокойной и уверенной работы надолго…
В Баку Алексей Максимович вспомнил о Циолковском, причем вспомнил неожиданно, на заседании пленума Бакинского Совета. Собственно, не о Циолковском, а об его идее непрерывности жизни.