«Я не согласен с мыслью одного из ораторов, — сказал Алексей Максимович, — что мы дойдем до какого-то пункта и остановимся на нем. Человек создан затем, чтобы идти вперед и выше. И так будут делать ваши дети и внуки. Не может быть какого-то благополучия, когда все лягут под прекрасными деревьями и больше ничего не будут делать. Этого не будет, люди полезут еще на Марс…»
И разве забыть то щемящее чувство, когда в лицо повеяло ветерком с Волги — снова сердце замирало при виде знакомых берегов и праздник вливался в каждую жилку, когда глаз нет-нет да примечал, что женщины на пристани приодеты в одноцветный ситчик одинакового рисунка, — значит, в деревню попал целый «кусок». И почти на каждой пристани мелькали красные косынки комсомолок, галстуки пионеров. Эти-то обязательно полезут на Марс. А после эти милые серьезные рожицы, четыре сотни пар разноцветных глаз воспитанников Антона Макаренко, с гордостью и с улыбками оглядывающих подводы, груженные их собственной «работой» — ящиками. А потом опять Москва, старенький двухэтажный дом, коммуна пионеров, выскобленные полы увешанной платками комнатки и рассказ бойкого мальчугана о том, как гостили у них пионеры-французы и маленький Леон, не желая возвращаться на родину, прятался от своих земляков, плакал, упрашивал, чтобы оставили его в России…
Самому бы, как Леону, спрятаться от докторов, не уезжать, если бы не пошатнулось здоровье. Когда теперь придется? Особенно в Калугу?
…Сириус светил так ярко, словно вещал о чем-то нестерпимой своей голубизной. Как будто осеивал золотой пылью залив и оживлял немую пустыню. Огни берега сливались со звездами, и густеющая темень становилась как бы одним сплошным небом.
Где же это он слышал? Ах да! Марина… Клим Самгин, наблюдавший людское буйство. Неизлечимый «умник» Клим Иванович. Такими, как он, болен мир. А излечивают его другие… Такие, как Циолковский… И те, кого он видел на Днепрогэсе, на бакинских промыслах, на всех дорогах новой России… Люди, возвысившие до звезд звание Человека…
Алексей Максимович вернулся в комнату, прикрыл за собой балконную дверь и сел за стол в той размагниченности, которая уже не обещала новых строк. Теперь не уснуть, и долго.
Отложив так и не начатый лист, он потянулся к стопке писем, полученных вечером, но еще не прочитанных. Под письмами лежала распечатанная бандероль из серой ломкой бумаги. Книг из России присылали много, и он радовался им, стараясь читать сразу, не откладывая в долгий ящик. Вот и опять, судя по тощим страничкам, кто-то из начинающих ждет одобрения.
Алексей Максимович взял из стопки брошюрок ту, что лежала сверху, рассеянно взглянул на обложку и не поверил глазам.
«К. Циолковский» — было означено на такой же, цвета оберточной бумаги, серо-желтой обложке. «Монизм вселенной — (Конспект — март 1925 г.). Калуга, 1925 г.»
Слипшаяся с листами, тонкая обложка отделилась не сразу. Но, отвернув ее, он прочитал крупно начертанную карандашом дарственную надпись:
«Дорогому писателю и мыслителю М. Горькому от автора. 1928 г. 24 октября».
Еще несколько таких же, тоненьких с виду брошюрок-близнецов: «Образование солнечных систем и споры о причине космоса», «Отклики литературные», «Ум и страсти», «Исследование мировых пространств реактивными приборами», «Будущее Земли и человечества», «Ракета в космическое пространство…» Целая библиотечка! Неужели это все он?
Алексей Максимович взял остро отточенный красный карандаш и открыл первую, выбранную наугад книжечку. Голубой неугасимый Сириус, казалось, смягчил свое сияние.
Спустя почти пятьдесят лет в московской квартире Горького, где, кажется, еще слышны его шаги и сдержанное покашливание, я перелистываю тоненькие книжечки, которые, как письма, посылал великому писателю великий ученый. Значит, Алексей Максимович дорожил ими, привез их с собой из Сорренто… Словно хрупкие пергаменты, адресованные в грядущее, перевертываю я страничку за страничкой, пока утомленные беглым чтением глаза не зацепятся за красные черточки на полях. Пометки Горького. Да, следы его красного карандаша. И с этого момента становится нестерпимой, необъяснимо захватывающей попытка прикоснуться к его мысли, проследить ее карандашный след.
Теперь уже не спеша возвращаюсь я к обложке, на которой старомодным шрифтом оттиснуто: «К. Циолковский. Образование солнечных систем (извлечение из большой рукописи 1924—1925 годов. Ноябрь 1925 года) и споры о причине космоса». Вот с этих строк начинал ее читать и Горький: