Кровавая.
Значит, и им не жить. Слабое утешение.
— Ты… — Янек погрозил пальцем. — Тихо лежи, ладно?
А глаза-то переменились… прежде, помнится, светлыми были, не то синими, не то серыми, а теперь сделались черны — черны… и глядит из них уже не Янекова растрепанная душонка, иное нечто, чему названия нет. Глядит и скалится.
Радостно ему.
Сладок страх. Не бояться у Яськи не выходит, все ж таки убьют вот — вот…
— Я… тебя не прощу…
Ему не нужно прощение Яськи.
Он смеется, и на хриплый его смех отзывается мертвый колокол. Гул его наполняет храм и переполняет, и саму Яську до краев, как удержать. Силы слишком много… и она корежит, мнет, грозя вылепить подобие твари, застывшей над нею же с ножом.
Никогда.
— Fiat firmamentum in medio aquanim et separet aquas ab aquis, quae superius sicut quae inferius et quae iuferius sicut quae superius ad perpetranda miracula rei unius.
Голос его звучал издалека.
И Яська слышала его, не могла не слышать, каждое слово ложилось на грудь ее невыносимой тяжестью…
— Sol ejus pater est, luna mater et ventus hanc gestavit in utero suo, ascendit a terra ad coelum in terram descendit.
Огромным усилием воли она открыла глаза.
Темно.
И в темноте белым пятном, круглой колдовкиной луной, виднеется лицо твари. В нем не осталось ничего от Янека, раздутые, растянутые черты, и Яське жуть до чего хочется поправить все.
Дозваться.
А в руках его — нож.
— Стой, — этот голос оборвал нить заклятья, позволил Яське сделать вдох.
И выдох.
— Отпусти ее.
Она изогнулась, вывернулась, пытаясь разглядеть хоть что-то в наступившей тьме. Владислав был частью ее.
Он шел спокойно, будто и не было в храме никого, кроме них с Яськой.
Улыбался даже.
— Отпусти ее, и никто не умрет, — сказал Владислав, остановившись в трех шагах от алтаря. Он бы и дальше пошел, но черный клинок уперся в грудь Яськи.
Она видела его отчетливо.
Гладкий. Острый.
Каменный.
Она чувствовала холод, что проникал сквозь тонкую ткань рубахи. А еще — голод. Нечеловеческий, но лютый, с которым не управиться Янековой руке. Стоит ей ослабнуть на мгновенье, и клинок вырвется. Он пропорет и тонкую ткань рубахи, и кожу, войдет в тело, что в масло.
— Подчинись, и никто не умрет, — тварь утомилась говорить Янековым голосом, а собственный ее был сиплым, свистящим. — Поклонись хозяйке… принеси ей дар…
Владислав вздохнул.
Все-таки убивать без особой на то нужды он не любил. А уж в местах подобных нынешнему.
Лишило ли оно сил?
Отчасти.
Большей части, да ему и меньшей хватит.
Что же до даров, то Владислав принесет их, раз уж просят.
Взмахом руки он вспорол горло, отворяя кровь, которая пахло не кровью, но ядом. И отступил, позволяя телу упасть.
— Стой!
Хрустнула в ладони чья-то шея.
Пальцы левой руки пробили грудину, вцепились в сердце, которое еще билось, было горячим. И на мгновенье появилось желание впиться в это сердце зубами.
…как тогда…
…много лет минуло, но разве забыл он вкус чужой крови? И сладость плоти врага… и как боялись они, не смерти, но именно того, что будут сожраны…
— Стой! — взвизгнул Янек.
И клинок опустился.
Прикоснулся к груди.
— Стой или…
Ему не позволили договорить. Всколыхнулась тьма, распласталась по проходу, поглощая кровь, которую столь щедро лил Владислав. Тьма тоже была голодна и дрожала от голода. И тот, кого вела она, ощущал эту дрожь.
Он же, ступив на холодные камни, повторил:
— Стой.
Правда, обращаясь уже не к Владиславу, но к Янеку. И голос этот заставил тварь дрогнуть, отступить, а сам Янек… он был слишком слаб, чтобы удержать клинок. Или тот почуял, что жертва вот — вот выскользнет. Разве можно было допустить подобное?
Больно не было.
Ни на секунду больно не было.
Не соврал… а жаль, быть может, если бы стало больно, Яське удалось бы зацепиться за жизнь. Она ведь хочет жить… очень хочет жить.
И дышать.
А тяжело. Из груди рукоять клинка торчит… и дышать совсем неполучается. Она все равно пробует, но захлебывается чем-то кислым… и так холодно.
Кто-то кричит.
Страшно, когда так кричат. Яська заткнула бы уши, лишь бы не слышать этого крика, но на руках ее — холодное железо… холода очень много…
А силы уходят.
С кровью, наверное… куклу так и не купила… чтобы фарфоровая и в платье, как у городской барышни… шляпка, сумочка… у самой-то никогда ни шляпки, ни сумочки… а медальон, Владиславом подаренный, отобрали… это неправильно, и Яська сама виновата… надо было уезжать, когда возможность такая была. Она осталась.
И вот теперь умрет.
— Тише, любовь моя…
Смешной какой. Разве так говорят? Любовь его… нежить не умеет любить, а люди предают. Кому тогда верить?
— Я долго ее не удержу, — раздался незнакомый голос. — Прощайтесь.
И в этом голосе Яське послышалось… сочувствие.
А Владислав был черен.
Грязен.
И кровью от него пахло.
Не пахло — воняло.
— Прости, — он склонился к самому лицу.
И цепи вдруг ослабли.
— За что?
Его-то за что прощать, если Яська сама кругом виновата.
— За то, что не уберег…
Нежить не умеет плакать. И на щеках его не слезы — кровь… а почему-то кажется, что плачет… глупость какая… и дотянуться бы, прикоснуться… проверить, да только сил совсем нет.
— Ты… не мог…
— Должен был.