— А я смотрю на это совершенно иначе, — ответила Сара и повернулась к детям, играющим во дворе. — Месяцами носить под сердцем новую жизнь, потом подарить эту жизнь нашему миру, видеть, как она появляется и испытывает ужас при выходе из утробы и столкновении с тем, чего не может познать, потому что о неизвестном она еще не знает, а известное только чувствует, видеть, как я необходима этой новой жизни, как ей требуется пища, текущая из моей груди, видеть, как опыт оседает в ее глазах, видеть первую надежду и первое разочарование, видеть, как эта новая жизнь становится самостоятельной, как она перестает нуждаться во мне, видеть, как эта новая жизнь, появившаяся из моей жизни, покидает меня и сама движется к созданию новой жизни, — вот это для меня материнство.
Кто-то из детей отделился от остальных, подошел к ограде, нагнулся, сорвал одуванчик и подал его Саре через решетку. Она взяла цветок одной рукой, а другую протянула, чтобы погладить малыша, но прежде, чем успела дотронуться до его головы, потеряла равновесие, и ей пришлось схватиться за прутья.
Вскоре Зигмунд пошел в Венскую больницу. Он защитил диплом и уже год стажировался там. Сара и я вернулись к ней домой. Сара тут же открыла книгу с осенним парком на обложке и положила одуванчик между страницами.
Спустя несколько дней настал день рождения моего брата. На деньги, взятые у отца, я смогла купить только гондолу величиной с палец. Когда я вручила ему подарок, он сказал, что влюбился в девчонку с сияющим взглядом, девчонку с самым нежным голосом, девчонку простую и неначитанную, а это еще большее искушение для него, так как он хочет показать ей глубины литературы. Девчонка, в которую он влюбился, всегда будет рядом, и он мог бы слушать ее и любоваться ею до конца своей жизни. Он рассказывал мне о ней, а я молчала.
Спустя полтора месяца Сара спросила у меня:
— Почему Зигмунд сюда больше не приходит?
Не знаю, услышала ли она в моем голосе тоску и страх, когда я ответила ей, что брат недавно обручился с девушкой по имени Марта Бернайс. Сара немного сгорбилась, и, хотя она сидела, я испугалась, что она упадет, повалится на пол. А она схватилась за край платья и задрала его, обнажив лодыжки, колени, бедра. Ее тонкие ноги, поддерживаемые металлическими аппаратами, выглядели слабыми, словно стебельки растения, ссохшегося в безжизненной тени. Сара стала вынимать ноги из аппаратов, освободив щиколотки, икры, колени, бедра, и затем поставила их на пол. Она оперлась ладонями о кровать и немного приподнялась, пытаясь встать и сделать шаг, но ее ноги были недостаточно сильными, и она беспомощно повалилась. Попробовала еще раз, и опять ее тело оказалось на кровати, сокрушенное. Приподнялась снова — губы ее дрожали, лицо морщилось, на глаза наворачивались слезы. Сара приподнималась над кроватью, раз за разом падала обратно, и вскоре силы ее иссякли, она кусала губы, и плакала, и кулаками наносила удары по своим немощным ногам. Я опустилась перед ней на колени и взяла ее за руки, а она зарылась лицом в мою шею. Я слушала ее плач и прерывистое дыхание и знала, что слезы из-за физической немощи мешаются со слезами из-за боли иной природы.
В тот год брат забыл о моем дне рождения. Двумя днями позже, 26 июля, он вошел в мою комнату с книгой, которую, как он знал, я мечтала иметь у себя, — «Золотой век Венеции».
— Посмотри, что я купил Марте, — сказал он, подавая мне книгу. Я стояла с подарком в руке и слушала слова брата. — Сегодня ее день рождения.
Месяцем позже брату разрешили поселиться в больнице, в небольшой комнатке при отделении, где он работал. С тех пор он никогда не ночевал дома, а я не могла навещать его, потому что боялась встретить там Марту Бернайс. Она несколько раз была у нас в гостях со своей сестрой Миной. Зигмунд часто приходил к нам, но мама занимала все его внимание, разговаривая с ним, а мы, остальные, только сидели рядом и слушали их. А он чаще всего рассказывал матери о Марте, о ее нежности и внимании, рассказывал об их прогулках по парку (ее мать всегда настаивала на своем присутствии во время их встреч), о книгах, которые он ей давал, а больше всего — об их мечте иметь собственный дом.
С тех пор как появилась Марта Бернайс и мой брат уехал из дома, я утратила ту невидимую защиту, которая дает человеку уверенность. Мама почувствовала мое бессилие и поняла, что снова может напитать меня ядом, связывавшим нас.
Тогда же появился слабый проблеск надежды — отец был уже стар и закрыл магазин, Зигмунд зарабатывал слишком мало, чтобы содержать нас, поэтому родители решили, что мои сестры и я, как и другие девушки из Вены, должны поехать на год в Париж ухаживать за детьми из живших там немецких семей. Последующие дни мои сестры проводили за изучением французского языка и радостными разговорами о Париже, а мне было достаточно и одной мысли о том, что я на двенадцать месяцев уеду далеко от матери и забуду об одержимости моего брата Мартой Бернайс, его невнимании ко всему остальному, и я надеялась на то, что утверждение, будто великая любовь со временем гаснет, правдиво.