Джеки была единственной в своем роде. Она умела рвать отношения. Один легкий рывок — и все было кончено.
Она нажимала на кнопку, и все было кончено.
Джеки утверждала, что обожает Хемингуэя, однако она украдкой, чтобы ее не сочли инфантильной, читала и перечитывала «Унесенные ветром».
Она никогда не оглядывалась назад, если только не на меня.
Она была словно птица на линиях электропередач, которая устраивается то на одном проводе, то на другом, понимаете?
В том году, когда мы покинули Восточный Хэмптон, она написала свой первый роман. Скорее, это была новелла, называвшаяся «Весенняя лихорадка». В ней рассказывалась история нимфы Дафны, которая была изгнана с Олимпа за то, что проявила неуважение к Зевсу. Пункт, остававшийся неясным: как именно она проявила неуважение? Я решила (это становилось понятно при чтении), что Зевс и Дафна спали вместе и что он повел себя как крыса, однако Джеки отказалась пояснять вышеизложенное. В ее описании Зевс был настолько похож на Хаджхая, что я была не далека от того, чтобы представить себе его в шотландской юбке.
Дафна продолжала обольщать мужчин и в наказание была превращена в статую в Центральном парке. Однажды она влюбилась в одного юношу (Уингшота Уингшэма, если хотите знать мое мнение) и ожила, чтобы последовать за ним; только никто не желал поверить в то, что она больше не каменная статуя.
Впоследствии Джеки использовала это, чтобы прослыть нимфой Центрального парка. Идею она подбросила «Галелле». Джеки ничего не оставляла на волю случая. Зато она много чего оставляла позади себя.
Эта история совсем не про Джеки. Конечно, ей бы хотелось, чтобы все думали наоборот, и она специально не сожгла рукопись, чтобы дать пищу своим биографам; однако каменной статуей она умышленно и предумышленно все-таки была. В некотором роде это определенно ее история, тем не менее только я могла бы рассказать ее должным образом. Мы все были пленниками порядка, который Джеки устанавливала в своей жизни в данный момент, или того, как она коренным образом меняла свою судьбу — своего персонажа. Она оставляла себе то, что ей нужно, а остальное забывала. У меня же было наоборот: все появлялось по мере того, как я подбирала жалкие остатки выброшенных Джеки сокровищ, которые не замечал никто, кроме меня.
Все эти годы я много работала. В глазах нуворишей я приобрела репутацию княгини — кем я, собственно, и была. Я занималась оформлением множества венецианских дворцов, восточных базаров, множества апартаментов в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе или Майами, таких, как квартира Миа Фэрроу в Лэнгхеме; я смешивала пальмы и колоннады, готические порталы и позолоченный мрамор, леопардовые шкуры и картины Энди. Версаче одевал нуворишей, а я одевала Версаче. Я набила его чертов «храм» на Дэко Драйв всем тем, к чему жизнь научила меня питать отвращение. Я приводила к нему своих друзей, заманивала тех, кто еще имел вес в обществе; я продавалась, как шлюха, на его вечерах, стоивших по пятьдесят тысяч долларов, и называла его сестру Донателла.
Все это не имело никакого значения. Европейцы тыкали нас носом в свои достижения. Настал их черед. Я была свидетельницей того, как Версаче купил дом Вандербильта на 647-й, а также того, как Ральф Лорен напичкал дом Райнлэндера английскими гравюрами, приблизительно такими же подлинными, как и его имя. Это было в эпоху, когда весь свет хотел делать покупки на Парк-авеню, между 85-й и 95-й улицами; примерно в это же время Глория Вандербильт отправилась на восточный берег Потомака. Мы отдали европейцам Парк-авеню и «Бенеттон», а сами обосновались у «Скрайбнер'з». Они отплатили нам той же монетой, однако было слишком поздно. Между нами — Европой и Америкой — больше не было разницы. Старый свет умер, весь, а моя Америка была его частью. Мы почили на одной земле.
Единственный заказ, от которого я отказалась — это переделка квартиры Джеки, когда Тим Коч перекупил апартаменты после ее смерти. Он просил меня об этом дважды, и все же я смогла устоять. У меня не было желания разрушать то, что мной же и было создано. Это не в моих правилах.