– Что ж, тогда ты святая. А вот Габих с тех пор позволял себе… Да что там, даже добряк Дмитриев едва не придушил свою крепостную Дульсинею. Один я держался, mein Herz. А мне было всех тяжеле, ведь во мне бродит та же отравленная кровь. Но я держался даже после того, как он послал мне книгу де ла Мотта – ведь с ней, Ундиной, мои желания обрели законченность и поэзию. Ах, mein Herz, ведь я всего-то и хотел, что жить с тобою, вдали от греха и искуса, в уединении Приволья.
– Значит, оттого ты и желал моей независимости? Затем и привез мне из Европы статьи Олимпии?
– Я надеялся, что через нее у меня получится попасть в твою голову и уговорить отказаться от всего, что внушают юной девушке как высшее наслаждение жизни. Слепое следование канону – удачный брак, дети. Да, mein Herz, я попытался, но ты отказала мне в счастии. А после грянула война. И я сорвался, и ты можешь, должна меня понять, ведь война тоже изменила тебя, разве нет?
– Боже милосердный! Как ты мог? О чем ты только думал?! Что будет с нами? Маман умрет от горя! Папá сойдет с ума, а я…
– А тебя скоро не станет, mein Herz.
Авдотья скривила рот, будто защищаясь усмешкой от его унизительной жалости и страшной правды: ее брат оказался чудовищем. Но это была еще не вся правда. Ведь Алеша не ошибся, и она тоже изменилась. Да, война посеяла в ее жизни хаос, но в этом хаосе она нашла свободу, которую ей не дано было бы испытать, не перейди Наполеон Неман. Это благодаря войне в ее жизни появилась и страсть, и цель, и счастье. Потому-то слова Алеши и отдавались в ней болезненной сладостью и виной: они оба обрели свободу, только распорядились ею по-разному.
Вот о чем думала Авдотья, а вслух сказала:
– С того часа, как мы объяснились, я все пытаюсь пробиться к нему. К тому, что еще осталось в нем от моего старшего брата, товарища детских игр, кумира моих отроческих лет. Трачу на это все силы души. А он снова и снова тянется ко мне руками – чтобы задушить. И не может, Этьен, понимаете?
Скользя по стене, она опустилась на пол. Он сел рядом. Оба смотрели на темную дыру, в которой исчез убийца.
– Но я так устала, Этьен, – прошептала она. – Так устала пытаться… что думала: пусть. Пусть вернется зверем и задушит меня наконец. У меня больше не было сил. И маман с папá… Это убьет их! – И Авдотья, закрыв лицо ладонями, разрыдалась.
– Им незачем об этом знать. – Он отодвинул ладони от мокрого лица.
– Но вы, Этьен! – Губы ее тряслись, как у обиженного ребенка. – Вы знаете! И никогда более не захотите…
Чего он никогда не захочет, Этьен так и не узнал, поскольку услышал в туннеле слабый шорох и мгновенно вскочил на ноги.
– Это он! – Рука Авдотьи впервые сама нашла его ладонь и с силой сжала.
– Возвращайтесь. – Он быстро поднес эту грязную исцарапанную руку к губам. – По этому проходу. Там вас будет ждать Андрон. – И, заметив, что она не двигается с места, повторил: – Идите же, Эдокси!
Андрон скрутил себе цигарку, присев прямо на сложенный армячок. Собачки тихо лежали у его ног, за рекой румянился закат. Пели, перекликаясь, лесные птахи. Мир Божий казался намедни сотворенным, в нем не было еще человеков. А значит, не было ни смертоубийств, никаких иных печалей. Но глаза Андрона то и дело наполнялись слезами – старики плачут чаще молодых.
Андрон знал, что идет война и принесет много горя, а еще чувствовал, как под ним, в глубине земной тверди, в подземных ходах соляных шахт поселилось зло, взросшее в сероглазом мальчике. Никто из дворовых уже не помнит, как князь Сергей Алексеич назначил его дядькой при наследнике. И то сказать, должность видная – у дядьки и стол свой, и одежа из тонкого покупного сукна, и жалованье – десять рублев в год, а на каждое Рождество с Пасхой – подарки. Как войдет Андрон на кухню – вся дворня встает, уважение проявляет и по отчеству, Васильичем, величает. Да и старость дядьки проводят в тепле, в своей каморке, а не на общих полатях в людской. Одним словом, отличить хотел князь своего молочного братца, зная за ним доброе сердце и истовую честность. Да не вышло.
Поначалу все справно было: Андрон за малым барчуком пуще няньки ходил. И на Тверской гулять водил, и на пони катал, сам заливал ледяную горку в московском саду, ладил змея с трещоткой под мочальным хвостом. Учил мальца с лету городки сбивать, карасей удить в пруду… Когда ж начал он лишнее думствовать? Даже не так, чуять, как его легавые – дичь. А что чуял – поди разбери. Чувствовал Андрон в барчуке чужое, непонятное и совсем не детское. Ничего вроде худого еще не случилось, но задержится, бывало, взгляд княжича на дворовой псине или выводке пищащих котят под крыльцом, так у Андрона сердце опускается и торопится он увести мальчика в дом. А в доме с ним рядом Андрону будто воздуха не хватало и душу крутило при одном взгляде на, как его звала матушка-княгиня, «сероглазого ангела».