…Шелехов ушел, а матросская кучка все еще серела у борта, тая понемногу. Он взобрался на спардек, стоял там по плечи в пылающем звездном небе. О чем они гуторят дремотно, не о нем ли? Конечно, о нем… «Все хорошо, чудесно, — подумал он, вытягиваясь потом на койке в своей каюте, — но главное завтра… что еще будет завтра?..» Звездная тьма быстро понеслась над ним, его приняли теплые зыби.
Прапорщик спал одетый, как и полагалось на вахте. Каюту отвели новичку похуже, внизу, вровень с матросской палубой, так что слышно было, как близко внизу охали и гулко возились машины… Среди ночи Шелехов проснулся. По железному коридору, куда выходила дверь каюты, оглушительно ботали сотни ног, разухабистая глотка кромсала тишину: го-го-гоо!.. То матросы вернулись с берега, с гулянки, рвались к жратве. За железной стенкой, совсем близко к Шелехову, какой-то, чавкая на ходу, похвалялся:
— Вот послухал бы, на бульваре один экипажный за Ленина говорил. Ох, здорово! Тут к нему в светлых пуговицах подошел, вроде техника, наоборот стал крыть. Так чуть не в драку!
— А он кто, тоже из экипажных?
— Кто, Ленин-то?
— Ну да.
Другой ответил не сразу, вкусно почавкал сначала:
— А шут их разберет…
— У нас тоже новый этот прапорщик… орательствовал. Видать, голова!..
Наверху, на спардеке, ходил вахтенный матрос: ему спать не полагалось. Он мигал уныло на звезды, боролся с дремотой, с теплыми бахчами на Днепре, с телушечьим — из хлева — домовитым зовом… Утром сбрехнули, что скоро начнут демобилизацию первым делом с его — девятьсот первого и второго годков. Потом на палубе прапорщик и Фастовец наговорили иное, серьезное, неспокойное, и никакого конца-края еще не было видно… Телок кричал в темноте на берегу, кричал так щемяще. Вахтенный слушал-слушал и скрипнул зубами…
Глава вторая
Офицеры ради праздника прибывают из города с первым утренним катером — еще до подъема флага. Впрочем, спешат главным образом серебропогонные, офицеры рангом пониже: прапорщики военного времени, вроде Шелехова, поручики и капитаны, произведенные за выслугу лет из кондукторов[5], подпрапорщиков или из торговых моряков. Словом, те, что населяют
Золотопогонные, коренные флотские офицеры, прикатят позднее и не на катере, вместе с матросней, а отдельно — на моторке или на бригадном автомобиле. Питомцы привилегированных училищ, знаемые во флоте имена: Скрябин, брат композитора, первый выборный начальник бригады, избранный матросами вместо прежнего натралбрига[6] немца за тихость. Начальник дивизиона Бирилев Вадим 2–й, внук министра. Начальник дивизиона Дурново, брат министра. Старшие лейтенанты, просто лейтенанты, мичманы. Обитают они в рубке начальника бригады — наверху.
Нижние поднимаются туда не часто, только по вызову, с благоговением.
Серебропогонным — не праздник, а позорище. В кают-компании томятся, выложив руки на малиновый ворс скатерти, барабанят пальцами, курят почти молча. Пожилой поручик Свинчугов, черпая папиросу из чужого портсигара, горько язвит над самим собой и над всеми вместе:
— Тебе морду бьют, а ты иди да еще смейся, как сукин сын!
Поручик весь в кислых, едких морщинах, словно от нутряной боли. Должно быть, поэтому он никак не может выносить тишины.
— Дожили, — скрипит он, жуя морщинистые розовые щеки. — Послушал я… Вчера один товарищ выступал, кочегар Зинченко, которого наши в Петроград «делехатом» посылали.
Офицеры оживляются, любопытствуя:
— Ну-ка, расскажи, что он там?
— За цейхгаузом собрались, въявь-то еще не смеют… иль совестно. Орателя, как полагается, на бочку. Маркуша, дай-ка, товарищ революционный, папиросочку! Да. Вот этот самый Зинченко… Да его, сукина сына… давно капитану говорил: пошли его, сукина сына, куда-нибудь на Дунай, в Сулин, заразу!..
— Ну, ну? — жадно наседают офицеры.
— Вы, говорит, позорно здесь спите, товарищи. В Кронштадте, говорит, давно все дословно порешили: офицеры заместо серых палубу драят, пищия с общего котла, а которые против — сичас к ногтю.
Тучный, одышливый командир «Качи», капитан Мангалов, задыхается, багровеет.
— И здесь… резню, значит… хочут!
— Свои, а хуже немцев… позор!
— Немцы, говорят, ихнему Ленину тридцать миллионов чистяком отвалили, да не бумажками…
Угрюмый взор Свинчугова цепляется за портрет воспаленного Александра Федоровича, которого еще вчера здесь не было. Морщины поручика сразу делаются плачущими.
— А это кто же нам жида удружил? — обращается он к Мангалову. — Очень приятно.
— А кто… я, что ль? — обидчиво вывертывает толстые губы Мангалов. — Все энтот, новенький… Да, говорят, еще ночью на палубе с матросами шебаршил… черт его знает там что.
За столом настораживают уши:
— С матросами? Значит, из демократов какой-нибудь.
— Эт-та нов-вость… — зловеще вздыхивает Свинчугов. У Мангалова обида раскипается пуще. На вверенном ему корабле с самого переворота тишь да гладь.
А теперь мало этого Зинченки, изволь, порти себе кровь из-за своего же брата… лазит, мутит там.
Щеки у капитана пузырятся, багрово вспыхивают от гнева.