Шелехов, застеснявшись, нерешительно подошел к буфету. Горкой навалены бутерброды, пиленый сахар, черный хлеб. Солдатам, которые сбоку стояли в очереди, накладывали в тарелки всякое, дымящееся.
— Вам чего, товарищ, выбирайте!
Из-за стойки любезно процвела тоненькая, бледно- розовая, с пушистой челкой, в кружевном курсисточьем воротничке. На нее сияли все лампы в банной, душной мгле.
— Мне?
Очередь бородатых, земляных, стоявших рядом, недружелюбно покосилась на Шелехова, но не роптала и ждала.
Он застенчиво пошарил глазами по стойке. Если бы она знала, что он тоже вчерашний студент, государственник… Ему до едкой слюны захотелось вот этих нищенских бутербродов с черствым голландским сыром, с экономными ломтиками мучнистой колбаски — три, четыре бутерброда, десяток.
Но из-за той же проклятой застенчивости неожиданно для себя мотнул головой на кашу:
— Вот этого.
Другая курсистка наложила в тарелку каши, тоненькая подала ему ложку и наставительно предупредила:
— Только ложку потом, землячок, обязательно верните!
Она протянула эту ложку самыми кончиками пальчиков, не глядя. Да и что такое он был для нее? Один из бесконечно проходящих за день безлицых, грязнотелых, с простонародной жадностью пожиравших даровую пищу.
Шелехов присел за неприбранный, мокрый столик и принялся за кашу, обильно политую постным, с запашком керосина, маслом. Он не сводил в то же время глаз с курсистки: он ощущал ее телесно, мягкую, густоволосую, ясноглазую, пил ее сквозь чувство нетерпеливого блаженного насыщения. Казалось, от нее, а не от каши расходится по телу такая приятная расслабляющая теплота. «Взгляни, взгляни!» — манил он ее. Хотелось запеть, засмеяться ей навстречу, подойти и разоблачить свой матросский маскарад. Тогда глаза ее сначала засияют удивленно, потом потеплеют, они взглянут совсем по — другому.
Он размечтался, старательно размалывая зубами крутую сыпучую кашу. Четыре месяца не видеть женщины!
И за стойкой в самом деле на него обратили внимание. Блондинка взглянула на него несколько раз с особой пристальностью, потом нагнулась к подруге, перетиравшей рядом посуду, и шепнула ей что-то, показывая на Шелехова глазами. Сердце его забилось в неисто вом и сладком испуге. Он очень мало знал женщин, знал их только сквозь литературу, стихи, сквозь голубые виденья и дешевую мелодраматическую музыку кино. Женщины казались ему всегда преисполненными самых неожиданных чудовищных порывов. Поэтому он был робок с ними, был робок, но в каждой чувствовал ее темную, безвольную, бесстыдную сущность… И сейчас — уже грезилось какое-то сладчайшее приключение; в необычайной такой ночи все было возможно; сейчас он мог подойти к ней, как переодетый принц. Подойти и сказать…
Но что сказать? Сидел, томился от собственной нерешимости. О, если бы здесь был Пелетьмин, Бестужев, те сумели бы, они воспитаны иначе — как владыки, они увели бы куда-то, одев полой шинели, хотя не могли бы обещать ей ничего, кроме одной животной минуты.
А ему хотелось вывести ее на высокий балкон, над омутным клокочущим городом, отдать ей эти просторы, хотелось поцеловать вот там, в разрез воротничка на груди, и чтобы полевая весенняя звезда сияла в небе.
Вдруг ему стало стыдно всех этих мальчишеских мечтаний, он понял, почему на него смотрят. Понял, откуда это изучающее, боязливое любопытство. Страшная матросская слава, Кронштадт.
И смешная, озорничающая злоба заиграла в нем.
«Ну, если так…»
Он быстро покончил с кашей и с развязной хозяйской перевалкой подошел к буфету.
— Дай-ка вот этого! — приказал он, нагло ткнув пальцем в бутерброды и не глядя на курсисток.
Обе заметались с пугливой послушностью, и это доставило ему жгучее, злорадное удовольствие.
— Да еще вот этого! Да не бойся, клади больше, — почти крикнул он, — не стошнит!
Рядом лохматые, в бородах, напирая друг другу в затылок, с завистью ворочали на него глазами. Им тоже хотелось бы вот так цапать, наворачивать себе по полному подносу, но не хватало смелости.
Шелехов представлял себя со стороны: да, вот именно так поступил бы тот жуткий пряничный матрос, подходивший под окна в вечер кронштадтского восстания. Он кипел злым смехом, он презирал теперь этих недоступных девиц. А что, если бы взять да вот так, небреж но облокотившись на стойку, попыхивая смрадной цигаркой, спросить:
«Вы, коллега, случайно не филологичка? Филологичка? Значит, слушали профессора Введенского? Нравится вам его наглая манера читать? Знаете, она убедительна. После его лекций я на всю жизнь стал убежденным кантианцем!»
Его охватило чувство безоглядной пьянящей свободы, безнаказанности.
Толпы хлестались вдоль улиц, копились гигантские события, и было интересно и безопасно жить.