Золотопогонные, коренные флотские офицеры, прикатят позднее и не на катере, вместе с матросней, а отдельно — на моторке или на бригадном автомобиле. Питомцы привилегированных училищ, знаемые во флоте имена: Скрябин, брат композитора, первый выборный начальник бригады, избранный матросами вместо прежнего натралбрига немца за тихость. Начальник дивизиона Бирилев Вадим 2–й, внук министра. Начальник дивизиона Дурново, брат министра. Старшие лейтенанты, просто лейтенанты, мичманы. Обитают они в рубке начальника бригады — наверху.
Нижние поднимаются туда не часто, только по вызову, с благоговением.
Серебропогонным — не праздник, а позорище. В кают — компании томятся, выложив руки на малиновый ворс скатерти, барабанят пальцами, курят почти молча. Пожилой поручик Свинчугов, черпая папиросу из чужого портсигара, горько язвит над самим собой и над всеми вместе:
— Тебе морду бьют, а ты иди да еще смейся, как сукин сын!
Поручик весь в кислых, едких морщинах, словно от нутряной боли. Должно быть, поэтому он никак не может выносить тишины.
— Дожили, — скрипит он, жуя морщинистые розовые щеки. — Послушал я… Вчера один товарищ выступал, кочегар Зинченко, которого наши в Петроград «деле- хатом» посылали.
Офицеры оживляются, любопытствуя:
— Ну-ка, расскажи, что он там?
— За цейхгаузом собрались, въявь-то еще не смеют… иль совестно. Орателя, как полагается, на бочку. Маркуша, дай-ка, товарищ революционный, папиросочку! Да. Вот этот самый Зинченко… Да его, сукина сына… давно капитану говорил: пошли его, сукина сына, куда- нибудь на Дунай, в Сулин, заразу!..
— Ну, ну? — жадно наседают офицеры.
— Вы, говорит, позорно здесь спите, товарищи. В Кронштадте, говорит, давно все дословно порешили: офицеры заместо серых палубу драят, пищия с общего котла, а которые против — сичас к ногтю.
Тучный, одышливый командир «Качи», капитан Мангалов, задыхается, багровеет.
— И здесь… резню, значит… хочут!
— Свои, а хуже немцев… позор!
— Немцы, говорят, ихнему Ленину тридцать миллионов чистяком отвалили, да не бумажками…
Угрюмый взор Свинчугова цепляется за портрет воспаленного Александра Федоровича, которого еще вчера здесь не было. Морщины поручика сразу делаются плачущими.
— А это кто же нам жида удружил? — обращается он к Мангалову. — Очень при — ят — но.
— А кто… я, что ль? — обидчиво вывертывает толстые губы Мангалов. — Все энтот, новенький… Да, говорят, еще ночью на палубе с матросами шебаршил… черт его знает там что.
За столом настораживают уши:
— С матросами? Значит, из демократов какой-нибудь.
— Эт — та нов — вость… — зловеще вздыхивает Свинчу- гов. У Мангалова обида раскипается пуще. На вверенном ему корабле с самого переворота тишь да гладь.
А теперь мало этого Зинченки, изволь, порти себе кровь из-за своего же брата… лазит, мутит там.
Щеки у капитана пузырятся, багрово вспыхивают от гнева.
— И ето что же: на вахте, а дрыхнет до сих пор. За него вон… старший офицер на уборке. Ето, господа, безобразие.
Рыжий, четырехугольный, стриженный ежиком ревизор Блябликов с приятностью приходит ему на помощь.
— Позвольте, — говорит он, жеманно ломая брови, — тогда очень просто: списать за несоответствием, и никаких. Зачем между собой лишние неприятности наживать? Вы — командир, имеете полное право.
— Да как же так, сразу? Спишешь, а он… побежит к товарищам в кубрик, нагадит.
- Проучить, — желчно скрипит Свинчугов, — чтоб сукин сын приличие знал.
Из-за стола одобрительно подгигикивают.
— Правильно!
— Поручик сумеет, завяжет в стропку.
Поручик славится в бригаде своим скряжничеством и сварливым, похабным языком.
— Мы на значок не посмотрим, что с ниверситет- ским образованием. Мы сами у Дуньки на Корабельной слободе высшее образование произошли!
Кругом ржут, словно гвозди выдирают — навзрыд, со скрежетом, с натужными слезами на глазах. Портсигары, с непривычной щедростью раскрытые, тянутся со всех сторон к Свинчугову.
Мангалов, строго напыжившись, кличет вестового:
— Ротонос, ступай, разбуди энтого… прапорщика, скажи, командир приказал. Это, скажи, какая же вахта!
Кают — компания прокашливается, приосанивается, предвкушающе потирает руки. Есть на ком хоть немного выместить неизносимую, червем присосавшуюся обиду.
А корабли стоят в солнце.
— Сейчас, сейчас! — кричит Шелехов в ответ на стук вестового. Первое, что он слышит впросонках, — это плеск, счастливый, наполняющий всю вселенную, какой-то сияющий плеск. Прапорщик с удивлением открывает глаза. Но ведь это же море! Наверху, на палубе, праздничное матросское топанье… Он совсем забыл про вахту.
Наскоро подвязывает кортик, беспечно напевая. Ощущение полузабытого, радостного, вот — вот готового опять свершиться, проникает все вещи, как музыка. Ах, да это вчерашние сумерки на палубе. Матросы… И еще то, что случится сегодня.
Осталось ждать, может быть, час — два.
Сердце его бурно бьется, ноги малодушно слабеют. Вообще не нелепая ли затея все это?