Шелехов хмыкнул с недоверием. По совести, он не знал, что думать: уйдет в таком случае Каледин или нет… Но в Лобовиче явно обнаруживался подшибленный человек. Когда-то, задолго до морской службы, старший офицер бедствовал учителем в нищей белорусской деревушке. Ребячьи белесые головенки, нищета, тьма — вот откуда, стыдясь, нес он свою жалостность. Было в этом недолговечное, незащищенное…
Не без ехидства спросил:
— А Михайлюк тоже был ребенок? И Зинченко, скажете, ребенок? И…
— Э, батенька, вас ведь не переспоришь, — Лобович с притворным сожалеющим вздохом отмахнулся рукой, — вы оратор, у вас диплом первой степени.
«В самом деле, я все время забываю об этом… Диплом! — Шелехов, выйдя от Лобовича, прошелся в приятном раздумье по пустой кают — компании. — Я же здесь только временный гость, легкий гость, не как Блябликов, или Анцыферов, или даже Скрябин, которые связаны с палубой куском хлеба. Я свободен! Почему же, черт возьми, я переживаю так, мучаюсь по поводу каких-то неласковых матросов? Мое настоящее начнется потом, где- то совсем в другом месте. Вон большевики послали во все стороны радио о мире. Буду служить во флоте, сколько сам захочу, может быть, вправду устроюсь после в кругосветное, а потом…»
г
Глянул мимоходом в зеркало. Да, скулы обострились за осень, но загарная смуглость не сошла еще, на темном лице те же горячие ширились, рассматривая себя, и смеялись глаза. Чему опять смеялись? Все-таки, несмотря на хмурь и неудачливость последних дней, нет — нет да вот так буйным ключом забьет что-то изнутри, неиссякаемое, смеючее, солнечное… молодость, что ли? Мичманские нашивки изящно золотились на черных рукавах, нельзя было ими не любоваться. Он расправил пошире отвороты шинели, чтобы виден был угольчик университетского значка на кителе, — на улице это вызвало со стороны встречных удивленно — уважающие взгляды. Может быть, то было мальчишество, бахвальство, но…
Он, смеясь, извинял себя, он искал глазами часы: сколько еще осталось томиться до катера?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Среди гуляющих на стемневшем Нахимовском, на перекрестках, где слипались вокруг спорщиков жадные кучки слушающих, — всюду разговор кипел об одном: что штаб командующего отказался принять участие в организации флотилии против Каледина. Рассказывали о дневном заседании съезда, куда был вызван для объяснений сам командующий, боязливый и двоедушный адмирал Саблин. Адмирал ничего путного не говорил, только разводил руками, плел несвязное. Все дела по снаряжению флотилии делала матросская тройка, избранная съездом и бессменно двое суток работавшая на кораблях.
За пристанью, на которую вступил Шелехов, высокие дома светились скудными желтыми огоньками. Темное и людное русло Нахимовского отмечалось широкосвет- ными гаснущими окнами запираемых магазинов, силуэтами бредущего мимо них гулянья. Нечто сменилось или новое, неузнаваемое родилось за время отсутствия Шелехова в улицах, огоньках, ветре, прополаскивавшем верхушки пристаньских мачт. Минутами не верилось даже, что именно здесь, в дебрях домов и садов, укрыта колючесладкая Жека, что она не остыла за несколько бесконечно длинных, пустых дней, что придет… Каждый раз, как попадал в Севастополь после долгой вынужденной разлуки, томили такие опасливые предчувствия… Пожалуй, правда — спокойнее было бы, если бы бригада стояла здесь же, на рейде, неподалеку от знакомой травяной улички.
На углу, обходя сбившийся темный косогор народу, невольно насторожил ухо. Бойкий голос докладывал:
— …А письма эти получены из Ростова, об этом все знают! Значит, они здешним офицерам пишут: окажите, значит, нам подмогу, задержите, насколько в силах, эту сволочь в Севастополе…
— То-то они втирают нашему брату: мы штурмана ученые, мы ме — ерили!
Скользнул дальше, под незажженные фонари, мимо ненарядных и невесело, будто за провинность бредущих куда-то прохожих или гуляющих (кто их знает!) — са- погастых, бушлатых, платочных (редко — редко кто с золотой нашивкой или торопливый, случайный — в котелке)… Ветер, занывая по верхам, с гнусным упрямством напоминал, что сейчас осень, непоправимая осень, что листья на бульваре опали и забиты, затоптаны в холодную грязь. Язвяще летело по пятам:
— Ме — е-ри-ли, ха — ха!
У каждого почти проулка надо было обходить человеческий затор, больше из матросов и темных пиджаков, — видны были одни слипшиеся тесно затылки, кидался настороженный говор:
— А вот как Керенский озлобился, когда Зимний дворец взяли, и велел зарезать двадцать пять матросов…
— На балочке рассказывали: поймали в Феодосии попа, скинули с его рясу, а он весь бомбами увешанный.
— Так то же в Ялте!
— Говорю, в Феодосии: от энтих из Новочеркасска подосланный был, ясно.