Читаем Севастопология полностью

Мне было велено держать язык за зубами, я и держала, но не всегда, и к сожалению, к сожалению должна об этом запоздало пожалеть. Когда тебя расспрашивают, как и почему ты оказалась в хвалёной тевтонской стране, нет-нет да и скажешь, вместо того, чтобы ответить, что меня никто не спрашивал, а просто захватили с собой. Или приводишь этот бэкграунд в качестве защитного щита, чтоб отступились от своих предубеждений. В России отступаются, когда влюбляются, а в Германии минута молчания может затянуться навсегда, как и вера в то, что я религиозна, потому что некорректно считать еврейство чем-нибудь другим, чем верой. Наверное, политкорректно, что звонят колокола тревоги. А ещё вернее будет от греха герметично прикрыть этот слой, погружаясь в покой.

Я тревожусь за моё воспоминание, а оно подсказывает, что отец несколько раз ездил в Киев к некоему господину Шацу за подтверждением, что этнически мы достаточно состоятельны. Я слышала шутку, мол, немецкое посольство в духе возмещения вины воспользуется теми же доказательствами, какие действовали в Третьем Рейхе. Я рассмеялась, когда мои родители дали мне с собой при отъезде из Германии кой-какие документы, надёжно сберегаемые, в том числе два свидетельства о рождении. В одном в строке национальность стоит «русская», документ для внутренних дел. В другом национальность – еврейка. Мой первый загранпаспорт. Ирония судьбы, как говорят.

Ирония судьбы: мы часто ломимся в открытую дверь, испытывая при этом боль, но не знаем, какая из двух одинаковых дверей закрыта. Мои родители открыто говорили – и это поверх непременных детских обид всего важнее: они уехали не из-за своих предков, а ради своих детей. Мужественные матросы в военных клёшах, военно-морская семья с чёткой линией, и куда бы они ни курсировали, куда бы их ни буксировали, они придерживаются своего курса. Они верят в семью и в то, что за неё стоит бороться. Между тем я боюсь, что этот слом ещё аукнется нам, и мы взаимно сдвинем с места все наши координаты, зато последующие поколения смогут расслабленно сидеть на западно-восточном диване и продолжать то, что закрепилось у таких, как я: рисуешь свой восточный портрет совестливо и совместно со многими другими, которые, может, уже не молчат о предках из СССР и не трындят про берлинский мультикульти – то портрет тебя ведёт, то ты его, шаг за шагом, зигзаг за зигзагом. Выбор быстрейшего (вы)хода.

Недавно профессор, похвалив меня за мой немецкий, углубился в расспросы, почему моя семья не уехала в Израиль. Я сказала, что родители принимали решение по критерию культурной близости, а они чувствовали её сильнее к стране поэтов и мыслителей. К тому же моя мать не хотела изучать неевропейский язык и не хотела, чтобы её дочь служила в армии. А отец говорил, что он ведь родился в Потсдаме, почему бы ему не вернуться на историческую родину. И они смеялись. Культура – вопрос традиции, идентичность – дело самовольное. Отец прекрасно ориентируется в Берлине, даже среди перестроенных 90-х. Всякий раз, когда он легко находил нужную улицу и умело спрямлял путь, мы шутили: ну да, ты же местный, не то что мы.

Эти русские пришли в Берлин, победно, прежде всего благодаря истории. Бедные, голодные до жизни, они им овладели. Громадное желание: вобрать в себя серое небо, заглянуть за обшарпанные фасады, ощупать их на предмет следов Второй мировой войны и: пережить свободу (назовём так пакет переживаний, в духе самоисполненного пророческого извинения). Но эта слобода не далась мне в обладание, при всём желании. Блин-Берлин выскальзывал из рук, его нельзя было начинить ни сметаной, ни вареньем, не говоря уже об икре. Он не давал удержать себя в руках, он не имел запаха, который соблазнил бы на бесконечные усилия. Он выпрыгивал из горла как предательски раскатистое Р. Блин, что за прыжки через стену.

Нет чувства городской поверхности, её трещин и шрамов, её смелости и серости. Небо над Берлином красится пылью природных полотен сожаления, в цвета асфальта, бетона, бидонов, с которыми мы в прежней жизни рано утром становились в очередь за молоком. Никакого «я могу», иногда «я могла бы», но какое «могла бы», если даже молоко не имело вкуса молока. «Я» растекалось, в каждом районе оно пыталось дать себя чему-нибудь очаровать и впадало прямиком в причудливое экспрессионистское стихотворение.

И, напротив, этот город очень быстро стал городом моих родителей. Что-то во мне противилось – ещё и в соответствии с возрастом. Как ни жалко, мне казалось, везде вопиющая вонь, и вот жалко у пчёлки – хоть закрытые, хоть открытые двери. Открыты были как правило двери осси или детей осси, у которых был интерес к русским. Любопытство открывало двери, и чёрт знает что потом шумно хлопало ими, с отзвуком их репрессий, прямо в пылесос моего депрессионного полотна. Даём задний ход – обратно на палубу севастопо-лоджии.

Перейти на страницу:

Похожие книги