Отмытая Пьерина, конечно, внушала уже меньшее отвращение. Бледная, бескровная кожа ее и впрямь казалась восковой, словно лепесток лилии, выросшей на могиле самоубийцы. Волосы у нее были черные как смоль, и контраст этой черноты с мертвенной бледностью лица был столь разительным, что против воли трогал Троянду. Пьерина казалась такой юной, такой беспомощной, такой невинной… Как, во имя неба, она умудрилась оказаться виновной в совращении, распутстве, грабеже, убийствах?! Невозможно, просто невозможно было в сие поверить, и частенько, когда Троянда глядела на сизые губы Джильи, готовые вот-вот испустить последний вздох, она думала, что это сломленное создание никак не могло быть таким уж порочным. Все-таки не зря молчал под пытками Лазарио: у него хватило благородства оберечь несчастную жертву своего сластолюбия от расплаты за то, во что он ее сам вовлек. Конечно, Лазарио был один виноват во всем. Джилья просто не могла против него устоять… и вот теперь он казнен, а она – на пороге смерти…
Аретино бесился, когда Троянда высказывала ему эти свои мысли, называл Джилью истинным исчадием ада, по-прежнему призывал на ее голову громы и молнии, клялся предать в руки правосудия, а то и самостоятельно расправиться с девкою, но, очевидно, уговоры Троянды все-таки оказывали свое действие, а может быть, он постепенно привыкал к тому, что дом его осквернен (так он частенько выражался, говоря о присутствии здесь Пьерины), и как-то раз даже вполне миролюбиво бросил:
– Черт с ней, пусть умирает спокойно!
В эту ночь Троянда впервые спала без кошмарных сновидений, в которых Аретино прокрадывался к Джилье и возвращался оттуда с руками, обагренными кровью. Утром она поспешила к своей подопечной, чтобы сообщить, что господин почти простил ее (о том, как она несчастна без этого прощения, Джилья стонала с утра до вечера), и к своему изумлению, обнаружила, что Аретино опередил ее, очевидно, решив объявить о своем великодушии самолично. Однако выглядел он отнюдь не снисходительным победителем: сидел у жалкой постели, закрыв лицо руками, и слезы капали меж его растопыренных пальцев. Здесь же оказался трагически-молчаливый Луиджи. Лицо Пьерины тоже было залито слезами, и оба они являли картину такого неизбывного горя, что у Троянды защипало в носу, как если бы она заразилась его печалью. Не было сомнений: Аретино, Луиджи и Джилья сейчас вместе оплакивали Лазарио, иногда прерывая свои стенания лишь для того, чтобы еще раз вспомнить, каким красавцем был Лазарио, каким обаятельным, умным, добрым, веселым… единственным в мире!.. И проклятия Аретино обрушивались на головы тех, кто подверг его таким страшным пыткам, такой позорной, чудовищной казни!..
Осознав, что за Пьерину бояться нечего, ей от господина ничего не грозит, Троянда почувствовала себя лишней и поспешно ушла в свои покои, где устроилась в саду, в тени розовых кустов и принялась читать любимые Овидиевы «Метаморфозы», упиваясь непредсказуемостью превращений богов в людей, а людей – в создания природы.
Вдруг густой, как сироп, сладкий розовый запах сделался ей отвратителен. Тяжесть налегла на сердце, похолодели руки… Слабость нахлынула такая, что книга выпадала из рук. Почти ползком Троянда добралась до постели, легла. Здесь было прохладнее, постепенно стало легче.
«Это от усталости, – сказала она себе. – Я просто замучилась с этой несчастной Джильей. Но ничего: теперь Пьетро простил ее, она может умереть спокойно, а я буду свободна».
Она снова взялась за книгу, постепенно забыв о приступе слабости. Вечером пришел Пьетро, они вместе долго ужинали, потом долго предавались любви, так что уснули почти на рассвете, измученные и умиротворенные… К Джилье Троянда попала лишь после полудня – и с изумлением заметила, что «сломленная лилия» меньше всего напоминает умирающую.
Разительное превращение произошло с бедняжкой оттого, что Аретино простил и ее, и Лазарио! А может быть, заботы Троянды сыграли наконец свою роль. Так или иначе, Пьерина неудержимо возвращалась к жизни, и Троянда вдруг поняла, что прозвище Джилья не подошло бы так ни ни одному существу на свете, как ей. С каждым днем она все меньше напоминала увядший могильный цветок, и все больше – садовую, заботливо лелеемую лилию во всей ее красе.