– Нам ничего не нужно.
В последующие годы были и другие ухажеры – молодые, затем постарше; они появлялись в жизни сестер и, убедившись, что их усилия тщетны, вскоре исчезали.
Кузен Лукреции Парсонс, поцеловавший Элис в темноте за амбаром, где проходили танцы, и пощупавший ее грудь. Молодой врач, лечивший Мэри, когда та болела плевритом, и две недели спустя приехавший к Элис. Солдат, возвращавшийся домой из Олбани, увидевший Элис на дороге и предложивший уединиться с ним в поле.
Как она томилась…
В каждом украденном прикосновении, в каждой тихой беседе, проведенной в полумраке гостиной, пока Мэри караулила где-то поблизости, в каждом смелом предложении ей виделся призрак Артура Бартона, который, как она узнала, умер на следующее лето после их короткой истории любви от брюшного тифа, подхваченного на спрингфилдской ярмарке. Она мечтала вновь оказаться в его объятьях, жалела, что он не был смелее, не повел ее на луг, поросший посконником, который, по словам Джо Уокера, помогает от разбитого сердца. Воспоминание о блеющих ван Хасселях, прежде смешное, теперь бередило ей душу, и она все чаще воображала, что могло бы случиться, если бы она отвела Артура в Броселианд, задрала юбки и позволила уложить себя на ложе из мха. А потом преподнесла бы сестре вести о необратимом, о сыне, о
Порой, не в силах сдержаться, Элис все-таки обнаруживала свое томление, спрашивая, почему они не могут найти себе в мужья двух братьев.
Но Мэри, знавшая силу желаний Элис, быть может, даже лучше ее самой, не шла на поводу у ее фантазий. Нет, погремушка на распродаже у Лема не кажется ей прелестной, а вешать на ребенка такой бант – сущее расточительство. В том же уголке сердца, где Элис хранила список детских имен, у Мэри был список иного рода – с примерами и примечаниями, – список местных мужчин, которые напивались и колотили своих жен.
Еще Мэри любила невзначай упоминать о матерях, умерших родами, а вскоре после танцев в амбаре, когда их корова отелилась, она взглянула на мокрое, блеющее создание и сказала: “У женщин все не так просто”. И без конца приводила примеры. Ребенок Хэтти Мартин застрял поперек утробы и умер. Как и сама Хэтти. Из нее торчала только ручонка, добавила Мэри, машущая, словно матрос, упавший за борт. А у Сепфоры Патни, запятнавшей свое имя в кладовой…
– Я помню! – сказала Элис.
– Нет, не помнишь, – ответила Мэри. – Иначе перестала бы этого желать.
Годы шли, и сестры старели.
И все же Элис порой мечтала о другой жизни, где все сложилось иначе. Она в одиночку ходила в лес, но больше не прижималась ко мху. Когда высоко в ветвях дятел выстукивал свои дроби и парадидлы, она представляла, что это призрак Артура Бартона играет в ее честь. Их с Мэри имена, вырезанные на буке у ручья, расползлись и почернели. Сад давал богатые урожаи. В тридцать девять лет они начали экспериментировать со скрещиванием, и десять лет спустя, попробовав крапчатые плоды с розовой мякотью, выросшие над отцовской могилой, решили их разводить.
Это событие они отметили в оукфилдской таверне. За соседним столом сидела семья, и отец то и дело поглядывал на них, а потом подался вперед и спросил, не Осгуды ли они – “те, что с яблоками”. “Они самые”, – гордо ответила Мэри, а Элис вспомнила, как много лет назад Артур Бартон спросил о том же. Когда подали десерт, Мэри, загадочно исчезнувшая днем, как только они пришли в город, подарила ей два одинаковых силуэта, нарисованные лицом к лицу, для которых позировала одна.
Время оставляло все более заметный отпечаток на их телах. По вечерам после тяжких трудов у них болели суставы, а Мэри в пятьдесят лет упала с дерева, сломала бедро и с тех пор хромала. Прочитав, что табак помогает от ревматизма, сестры обзавелись курительными трубками. Зимой, когда кожа становилась сухой и трескалась, они втирали друг другу в пятки мазь из шерстяного жира и воска, а поскольку чулки в доме они не носили, сходясь во мнении, что это лишь добавляет штопки, их босые ноги оставляли маслянистые отпечатки по обе стороны кровати, спускавшиеся на кухню. В гостиной они бывали, только когда сочиняли песни.
Если одна из них сердилась, она перекладывала подушку в другой конец кровати и спала головой в ногах – так гнев стал пахнуть овцами и пчелами. Но как бы сестры ни ссорились, врозь они не спали никогда.