Читаем Северный ветер полностью

Калнберз вскидывает голову и бросает в его сторону злобный взгляд. Антагонизм, существовавший между ними с самого начала, за последние дни превратился в острую, непримиримую вражду. Они словом не могут перекинуться спокойно, не могут по-человечески взглянуть один на другого.

Все угрюмо молчат, уйдя в себя, замерзшие, голодные. Ветер, кажется, крепчает. К утру можно ожидать дождя. Луна становится красной и все чаще прячется за клочья облаков.

— Я думаю… — слышится шепот Янсона. — Я думаю, у нас мог быть сегодня ужин. Каравай хлеба и кусок ветчины всегда можно раздобыть в Подниеках. Но у нас ведь принципы. Мы не берем. Раз принципы, значит, есть не нужно. Тогда и без пищи тепло и всего хватает.

Толстяк делает нетерпеливое движение, но ничего не говорит, только плотнее запахивает пальто на коленях. Осточертело спорить. Да и знает он, что его нарочно провоцируют. От северного ветра, стужи и голода страшная горечь накопилась в людях, как грязная влага в закупоренном сосуде. И теперь каждый старается вылить ее на голову другому. Обитатели островка — товарищи по несчастью — дошли до того, что опротивели друг другу. Простые деревенские люди, они с нескрываемой иронией относятся к интеллигентам и горожанам, которыми прежде восторгались, чьи слова принимали как евангелие. А те в свою очередь презирают людей, которыми все сильнее овладевают животные инстинкты и жестокий эгоизм.

Но и внутри каждой отдельной группы уже нет единодушия. Слишком долго их преследовали, слишком много перенесли они унижения и горя, чтобы рассчитывать еще на солидарность и взаимную поддержку. Чем может помочь затравленный охотниками зверь другому, такому же? И чем глубже засасывает их беда, тем откровеннее выпирает голый инстинкт, не желающий ничего знать, кроме велений чахнущего тела.

— Как же! — немного погодя вновь затевает спор Рудмиесис, совершенно не считаясь с тем, что каждый уже занят собственными мыслями. — Мы борцы за идею. Судьи и мстители во имя высшей правды. Единственной наградой служит нам сознание исполненного долга. Есть, пить и ходить в целых сапогах — буржуазный предрассудок. Устарелая привычка. Для нас вполне достаточно признательности революционного народа. Мы сыты сознанием того, что будущие поколения будут сыты…

Зиле до одури опротивели нескончаемые споры и взаимная грызня. Обмороженные пальцы левой ноги нарывают и ноют. И кажется, что также ноют от малейшего прикосновения расстроенные нервы. Он окончательно потерял самообладание и душевное равновесие.

Зиле не обращается прямо к Рудмиесису — особый способ побольше задеть и глубже ранить противника, — лишь слегка поворачивает голову к Толстяку:

— Давай завтра ночью пойдем на большак. Нынче хозяева возвращаются из Риги, продав лен и масло. У каждого в кармане сотни по две. Чем не деньги? И часы серебряные. И карманный нож. И фунта два махорки… А может, займемся лошадьми? Даугава замерзла — связь с литовскими евреями установить нетрудно. А насчет ягнят как? Теперь самое время. Хлевы взломать легко, собаки к весне крепко спят. За одну шкурку можно выручить копеек семьдесят пять.

— А ты уверен, что здесь кое-кто насчет ягнят уже не попытал счастья? — Толстяк сплевывает сквозь зубы. — Раз ты лесной брат — все тебе дозволено. Экспроприация остается экспроприацией. Овечий хлевок бобыля такой же фактор капиталистической системы, как и контора акционерного банка.

Калнберз встает, тяжело дыша.

— Когда вы наконец перестанете грызться… Вы не люди, а голодные крысы в подвале, готовые пожрать друг друга…

— Какой талант проповедника погибает! — острит Толстяк. Он достает из кармана табак и отрывает газетный клочок. — И какие поэтические сравнения! Фантазия его забирается в самые заоблачные сферы возвышенной этики. Ты мог бы прочесть нам проповедь о тяжких испытаниях и душевном покое, которого не в силах пошатнуть никакие бури и волны.

С невыразимым презрением учитель пожимает плечами и отворачивается.

Янсон дергает Рудмиесиса за рукав.

— У меня замерзли ноги. Идем прогуляемся.

Гуляют они обычно по твердо утоптанной в снегу стежке, между елями и кустарником, идущей вниз по склону до самой трясины, где бурая вода уже подступила к первым кустам крушины.

Янсон и Рудмиесис исчезают за елями. Немного потоптавшись и с трудом откашлявшись, Калнберз, сгорбившись, плетется за ними.

Толстяк посасывает папиросу, зажатую меж пальцев. Дым махорки остро щекочет Зиле ноздри.

— Не хочешь ли затянуться разок? Рекомендую. Становится как-то теплее. И в брюхе не так урчит, когда дыму наглотаешься.

— Я совсем потерял вкус. Ни вчера, ни сегодня крошки не съел. И не хочется. Только горечь какая-то да сухость во рту. Сердце будто молотком стучит в: ушах. У меня, кажется, тоже инфлюэнца. Как раз кстати — нечего сказать…

Противнее всего Толстяку жалобы на физическую боль. У самого на пятке гноится незаживающая рана — стер как-то. Он стыдится перевязывать, лечить ее; при ходьбе, стиснув зубы, силится не хромать.

— Инфлюэнца и еще черт знает что. Мы тут чахнем и таем, как снег на болоте. Добром это не кончится.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже