— А нет ли тут какого-нибудь сарая с сеном?
— Сарай не поможет, не в том дело. И пускай они охотятся сколько влезет. От таких охотников всегда можно удрать. Глупы они и трусливы. Но нам не уйти от самих себя. Вот что самое худшее. Мне кажется, скоро мы начнем грызться между собой, и боюсь, как бы в один прекрасный миг мы не вцепились зубами друг другу в глотку.
— К тому идет. Думаешь, ты меньше в этом виноват, чем другие?..
— Разве я говорю… Кто меньше, кто больше? Не в том суть. Беда, что мы уже не владеем собой. Болото, мороз, голод и инфлюэнца — теперь, властелины. А мы — сваленные в кучу листья, которым суждено сгнить. Что осталось общего между нами и для чего мы еще здесь торчим? На что надеемся? В чудеса мы не верим. И дойдем до того, — вот увидишь, — что перестреляем друг друга. Учитель прав, хотя я его терпеть не могу.
— Никого ты терпеть не можешь.
— Не выношу его сентиментальности и чахотку. Его тоскливые взгляды и лирическую декламацию. Коль скоро ты должен провалиться в преисподнюю, то и катись, показывая смерти кукиш.
— Тебе с твоей физической силой и темпераментом легко так рассуждать.
— Шорник надоел мне сипеньем и дуростью. А тот хозяйский сынок со своей Америкой и вечными жалобами на голод… А за твоего закадычного друга я и пятака не дам… — Он встает и подходит к Сниедзе, который лежит неподвижно, зарывшись в кучу еловых веток. Наклоняется, разглядывает, потом возвращается и садится на прежнее место. — Спит. Небось притворяется, что уснул. Не верю я… Не раз наблюдал. Он целыми днями лежит так, а глаза открыты. Будто волчонок выслеживает из-под еловых лап и прикидывает, в какую сторону лучше пуститься наутек. Ручаюсь, он подслушивает каждое наше слово. Я никому не говорил, но давно уже думаю. Не лучше было бы для всех нас… Понятно, взвешивать и сравнивать в таких случаях глупо. Все же я считаю, что мы шестеро, вместе взятые, стоим больше, нежели один такой подросток…
— Ты жесток и несправедлив к тому же. Ты анархист не только по убеждению, но и по натуре, по инстинктам. Еще вопрос — кто тут наиболее слаб и наиболее вреден. Нам самим не ответить…
Толстяк бросает окурок в снег и приминает его ногой.
— Декламация и мораль. Дух наставника витает над вами. Жизнь… ее ценность… добро и зло… Сии речи пригодны для кафедр и салонов. Здесь они звучат как издевка или бред размягченного мозга. Нас загнали на этот болотный островок, как скот на убой. По всем лесам рыщут банды охотников за нашими жизнями, чтобы продать их по объявленной цене. Тюрьмы, застенки, военно-полевые суды, каторга и виселица — вся эта гигантская машина вращается без устали, размалывая нас с костями и мозгами, со всеми нашими высшими идеями свободы и братства. Бросьте же наконец эту сентиментальность, философию и прочую ерунду…
Рудмиесис с Янсоном спускаются по склону. Мокрый снег скрипит под ногами. Влажный ветер со свистом клонит голые кусты. Болотная равнина расстилается вокруг, словно скованное льдом желтовато-синее зеркало озера.
— Отдавай мне четыре сотни… — сипит Янсон, тяжело ступая рядом с товарищем. — Ведь условились же: пополам.
Рудмиесис застегивает на шубе еще одну пуговицу.
— Да, мы условились: все пополам. И работу и деньги. Но ты остаешься на опушке, а мне одному приходится заходить в дом! Я думаю, это не одно и то же. Большая разница. Бывает, что деньги у них уже приготовлены и отдают их без разговоров, А может случиться, что донесли матросам и тебя встретят свинцовыми бобами. Небось и риск чего-то стоит.
Янсон останавливается. От усталости и злобы он совсем задыхается.
— Значит, ты один хочешь все?
— Я тебе прямо скажу: получай две сотни и больше не ворчи. Тебе и столько бы не следовало. Одной хватило бы за глаза. Но у меня доброе сердце. Скорее уж себя обижу, чем другого.
— Доброе сердце… — Янсон пробует рассмеяться, но слышен лишь прерывистый писк в горле. — Куда к черту ты собираешься деньги девать! Поди, уже тысяча набралась.