– Знаешь, как называют эти камеры на колесах? «Клетки для певчих птичек». Любой, кто попадает сюда, даже если не голосист от природы, начинает петь к концу путешествия. Воздуха хватает ровно на двенадцать часов. Ну, я бы сказал, что чуть меньше. Если птичка себя хорошо вела и пела песни, открываем обе форточки. Если плохо и молчала – только нижнюю. В перерывах между песнями можешь терпеть и молиться или мочиться и вдыхать свой смрад. Оба варианта одинаково для тебя поганы, но Император, как известно, милосерден, – дает право выбора. Пока ты неразговорчив. Плохая птичка!
Верхнее окошко захлопнулось.
Для Ханлейта это была ужасная ночь. Отравленный дымом, он то и дело забывался коротким неспокойным сном, просыпался от боли в горле и делал глоток из фляжки Фионы. Ближе к рассвету верхнее отверстие открыли, но камера проветривалась удручающе медленно. Пленник то дышал свежим ночным воздухом под самым окном в потолке, застыв в неудобной позе, то лежал, согнув колени и глядя в светлеющее небо. К утру в ящике все еще невыносимо воняло гарью. Облизанные огнем доски пола обуглились и мазали черным, но были все такими же крепкими.
– Птичка выспалась? – сладко позевывая, Коган заглянул в клетку.
Убедившись, что эльф дышит, он закрыл заслонку. Кормить Хана не стали. Наконец, внизу раздался знакомый скрежет, погрузивший клетку в темноту, и повозка с пленником тронулась.
«Сколько дней ехать до Аверны?» – прикидывал Ханлейт, – «все зависит от того, какой дорогой меня вывезли из Эрендола. Если мы едем к Ракхайну, то вниз по течению реки путь короче, дней семь-восемь, а если по главному Авернскому тракту, то и все три недели. По полям и проселкам я бы добрался верхом быстрее, но повозке по целине не проехать. Неужели – все же главная дорога?»
Ответ на свой вопрос он получил в конце бесконечно-длинного дня в темноте.
– Сир Коган, поворачиваем к пристани?
– Нет. Мэтр предупреждал, что Ракхайн нынче опасен. Лично я свою душу от скверны поберегу. По главному тракту двинем, будь он неладен!
Повозка, замешкавшись было, двинулась дальше. Хан лег на пол, раскинув руки в стороны – можно и так, если клетку будет бросать из стороны в сторону, то он успеет вовремя упереться в стены и не разбить лицо.
«Я сам во всем виноват», – думал Хан, – «я берег свою вымышленную „честь“, как скряга бережет деньги, пряча их под матрасом и боясь потратить. Я перестал быть Хранителем, но кем я стал? Разбойником. Это ли достойная замена службе ордену? Будь я хоть трижды несогласен с политикой Императора и гадкой ролью наемных убийц, которую взяли на себя Хранители, я сделал хоть что-либо, чтобы изменить порядок вещей? Ничего, хотя у меня был шанс! Почему я не убежал с Моргватом в ту ночь, когда мы подменили сферу?! Мне потребовалось восемь лет, чтобы оценить поступок архонта. Отдать свой меч! Вот где настоящая преданность стране и своему предназначению! А за что боролся Гервант? За возможность набить себе брюхо. Мы оба, и я, и нелюдь, считали себя жертвами, а саму жизнь – несправедливой мачехой, и забирали все, что могли утащить, считая, что имеем на это право. Мы были ничем не лучше легионеров или карателей, – также грабили и убивали тех, кто слабее. И вся братия Герванта понесла заслуженное наказание – кто-то раньше, кто-то позже, а теперь – моя очередь, я – последний. И моя кара будет самой жестокой, потому, что я хуже их всех, вместе взятых: я понимал, что творил, но был настойчив в своей ненависти к миру и в злости на себя самого».
Те силы, что с рожденья мертво спали
В оковах верности святой архонтской стали,
Услышав зов запретный, пробудятся.
Им будет ведом страх и похоть, пожаров дым и вонь гниющей плоти
Бездушных тел, что скверне подчинились.
Накроет мир пороков покрывало,
Огонь мечей померкнет, словно не бывал он.
Строки пророчества святого Ариеса… «Один меч архонта погас благодаря моей глупости, а его хозяин затерялся на просторах Эймара. Пока Моргват жив, но что он может без своего оружия? Благодаря таким, как я или Гервант, сбываются самые страшные предсказания: мы способны на многое, но тратим силы понапрасну и гибнем также бездарно, как жили».
– Почему молчишь, эльф? – громко спросил Коган, прерывая раздумья Ханлейта, – уговор помнишь? Я хочу песню. На харматанском. Ну?
В стенку забарабанили.
– Уснул что ли? Впереди деревня, надо бы нам крысу.
«Зачем ему крыса? Это в тюрьме подсаживают предателя в камеры…» Клетка была в пути уже долго, и Хану стало тяжело дышать. Во тьме перед его открытыми глазами плясали блестящие точки, а в голове стоял неясный гул. Вода закончилась. Ханлейт был бы рад любой остановке, лишь бы тряска прекратилась. Наконец, его скромное желание сбылось: процессия сделала остановку. Пленник в изнеможении распростерся на полу, чувствуя, как ноет тело, избитое дорогой.