Сюда согнали всех — от шестнадцати до семидесяти лет. Подростков, которые путаются под ногами у взрослых. Женщин с зябнущими, плачущими грудными детьми на руках. Стариков и старух из богадельни — замшелых, оборванных, вшивых. Разбитые параличом, изъеденные дурными болезнями нищие лежат на ступеньках крыльца, сидят на корточках вдоль стен. Их притащили сюда невесть из каких закоулков и трущоб. Как ветер сметает в кучу гнилые листья, так страх перед смертью привел их сюда.
Непонятная, бессмысленная, животная жажда жизни… Она существует даже там — и чаще всего там, — где существование потеряло всякий смысл и ценность…
Созвали на десять, а люди пришли на час раньше. Уже около двенадцати, а господ все нет как нет. Стоящие на дворе то и дело поглядывают в сторону имения. Те, кто забрался в дом, к теплу, начинают задыхаться от невыносимой духоты и смрадного запаха потных ног и талого снега. Они сидят на грязном полу, вдоль стены, даже не подбирая ног, когда проходящие наступают на них.
Стонут загнанные в угол больные и старики. Орут грудные младенцы, и матери тщетно стараются заткнуть им рот пустой грудью, высохшей от треволнений и вечного страха.
— Воды, — молит бледная, совсем еще молодая женщина, прикорнувшая на корточках в углу с отчаянно ревущим месячным ребенком. Шерстяной платок сполз у нее с головы. Полушубок распахнут, ситцевая кофточка расстегнута. Исхудавшая грудь висит, как тряпка, и посиневшее детское личико отворачивается от нее с отвращением. Даже когда матери удается заткнуть младенцу рот, он продолжает хныкать и синеет еще больше.
Раздобытый на кухне у посыльного ковш с водой передают по рукам через головы людей. На полпути там не остается ни капли, и его возвращают обратно.
— Воды… будьте же вы людьми… — плачет, в углу женщина. Стоящие поближе к ней зашевелились. Некоторые переглядываются. Кое-кто вздыхает. А в конце концов получается так, что все поворачиваются к ней спиной. Каждый считает себя обязанным неотрывно глядеть на дверь канцелярии.
Мимо нее проходят на цыпочках, разговаривая шепотом, чтоб туда не донеслось ни звука. Всем кажется, что там идут какие-то торжественные приготовления.
А там ничего не происходит. Посыльный еще с раннего утра приготовил все, что требовалось.
Длинный стол аккуратно покрыт красной материей. Нигде ни складочки, ни пушинки. Предательские кляксы ловко застелены листами белой бумаги. Зерцало, которое посыльный уберег в чулане за молочными горшками, теперь извлечено оттуда, начищено до блеска и выставлено на середину стола против старого кресла с подлокотниками. По бокам от него на почтительном расстоянии поставлено по одному стулу, а поодаль припасено еще три стула, — два из них принадлежат посыльному. Как знать, сколько их соберется, этих господ.
В канцелярии пока пять человек. Волостной старшина Подниек и оба его помощника, Сермулис и Гоба, писарь Вильде, — его в свое время отстранили и прогнали, но он с неделю назад вернулся, — и Зетыня Подниек в черной шубе и шляпе, повязанной сверху белым платком.
В канцелярии так натоплено, что трудно дышать. Все красные, вспотевшие. Особенно Зетыня в своей шубе тяжко дышит и время от времени варежкой смахивает со лба капли пота.
Подниек в грязных, мокрых бурках проходит по комнате к окну. Хоть он сегодня утром и умывался, но под белым платком на шее видна грязь.
— Не едут что-то, — говорит он упавшим голосом и продолжает смотреть в окно. Ему виден посыльный, который стоит за амбаром на пригорке в дозоре. Подниек глядит на круглые стенные часы. Двенадцатый час!
Зетыня сама взволнована, но еще больше раздражает ее беспокойство мужа.
Дома она все время твердила ему:
— Ты волостной старшина, ты пострадал от бунтовщиков. Теперь твое право, твоя власть. Пусть они ответят за свои проделки, за позор, который нам пришлось претерпеть. Никакой жалости, никакого прощения. Тебя разве кто-нибудь жалел? Они были как собаки. Пусть теперь получают по заслугам…
На словах муж согласен с ней. Однако Зетыня ясно видит, что он все-таки боится. Будто жернов висит у него на шее, а не бляха волостного старшины.
Его гнетут служебные тяготы и неизвестность впереди.
Зетыня поправляет мужу платок на шее и шепчет:
— Ну чего ты дрожишь, как дурак? Постыдился бы. Волостной старшина… Чего тебе бояться?
— Да, да… — лепечет Подниек, кивая головой, стараясь не глядеть ей в глаза.
Сермулис и Гоба молчат. Забившись в угол возле денежного ящика, они стоят, прислонившись к стене, и понуро глядят себе под ноги.
Один писарь Вильде спокоен и самоуверен. Правда, с его румяного, гладкого лица еще не совсем сошли следы тех унижений и насмешек, которые пришлось ему пережить, когда его прогнали с должности. Лысина на макушке стала с тех пор еще пунцовей, а длинные выцветшие, брови будто еще ниже опустились на глаза. Но по-прежнему золотая цепочка от часов тянется от одного кармашка жилета к другому. А когда он вынимает белоснежный носовой платок, утирает им лоб и покрытую испариной лысину, тонкий аромат наполняет комнату.